Бурсак в седле - Поволяев Валерий Дмитриевич. Страница 49

Никольск-Уссурийский совсем не тронули беды последних лет. Все так же радовал глаз крышами своих шатров Никольский собор, в который к заутренней службе спешил народ; удивляла восточная замысловатость Триумфальной арки; гигантскими размерами поражало семиоконное деревянное здание Коммерческого собрания, расположенного на Земляной улице, самой широкой в городе, по которой солдаты пешего батальона маршировали, как по плацу; по-прежнему тянуло прокисшим рисом, горечью прокаленного железа, используемого на изготовление ободов для телеги, из рядов Китайского базара; а по гигантской Кладбищенской площади с гиганьем скакали конники; как и всегда, был наряден и свеж Народный дом; от него не отставали ремесленное и городское шестиклассное училище, а также главное управление Никольска — универмаг Кунста и Альберса.

Универмаги эти, очень модные, набитые дорогими вещами, расплодились по всему Приморью, вскоре их даже в рыбацких поселениях поставили.

Помазков, уважаемый георгиевский кавалер, несколько раз, бряцая наградами, заходил в универмаг, но делался бледным от цен, которые были накарябаны на этикетках, и поспешно выскакивал обратно.

— Свят-свят-свят! — суеверно крестился он. — Тут не только могут разуть и раздеть — тут вообще привыкли людей за дверь голяком выпроваживать.

Катя Сергеева, — пардон, Екатерина Семеновна, молодая вдова, которая иногда сопровождала георгиевского кавалера в его прогулках по городу, так не считала. При виде вывески «Кунст и Альберс» у нее загорались и делались рысьими, светящимися глаза. Она короткими сильными рывками тащила Помазкова в магазин, и как он ни сопротивлялся, но оказывался в универмаге.

Там Катя Сергеева, совсем на себя не похожая, прыгала от полки к полке, от прилавка к прилавку, подхватывала какие-то вещи, прикидывала их на себя, выжидательно поглядывала на георгиевского кавалера, но он отводил взгляд в сторону, сурово окидывал им горы товаров и что-то тихо бормотал про себя.

Было понятно — ничего Катьке не светит, у Помазкова на наряды просто нет денег. Если бы он подольше задержался на станции Маньчжурия, у атамана Семенова, может быть, деньги на какие-нибудь подарки накопились бы, но нет, не задержался и потому был пуст, как дырявая кошелка, в которую когда-то собирали грибы, а потом за ненадобностью выбросили на помойку.

С Катькой он не хотел сходиться — ведь все-таки молодая вдова была подружкой его дочери, а сошелся. Катя сама потянулась к нему. Не может в этом мире женщина жить без мужчины. Пропадет она одна, без мужика, увянет в цвете лет. Катя Сергеева почувствовала это особенно остро и поспешила прибиться к берегу — к Евгению Ивановичу Помазкову.

Надо отдать должное Помазкову — не отстранился от молодой вдовы, подставил плечо, — и вот уже целый месяц они жили вместе, пребывая то в Никольск-Уссурийске, то в Гродеково, и все больше и больше привязывались друг к другу.

Катя уже дважды намекала новому суженому, что нужно бы в церковь сходить, узаконить их отношения, но Помазков с этим делом не торопился, замечал совершенно справедливо:

— Надо бы получше притереться друг к другу.

После нескольких таких высказываний Катя решила не торопить Помазкова: пусть Евгений Иванович сам созреет для такого решения. Ее близкая подружка Аня о произошедшем ничего не знала, и Катя страшилась предстоящей встречи и Анькиной реакции: вдруг она не захочет, чтобы Катька жила с ее отцом?

Мда-с, вопросец был заковыристый.

Про подружку Катя знала одно: та укатила в Хабаровск и словно бы сгинула там — ни слуху о ней, ни духу; исчез человек.

Отец догадывался: дочка охотится за атаманом Калмыковым и жалел ее, и в груди у него опасный холод сдавливал сердце — а вдруг с нею что-нибудь случится? Люди Калмыкова — лихие; лютуют почем зря; там, где проходит Маленький Ванька, остается кровавый след. Недобрая молва шла о калмыковском войске.

Помазков на ходу раздосадованно крякал, хлопал ладонью по рту, осаживал шаг, но в следующее мгновение, поймав встревоженный взгляд, убыстрял походку, и эта неравная пара с бодрым топотом катилась дальше.

***

Осенние сумерки в Хабаровске наступали быстро: небо стремительно темнело, облака сбивались в кудрявые пороховые клубы; клубы, подгоняемые неведомым ветром, сдвигались, смыкались в один большой полог, прикрывали землю сверху — ничего не было видно, лишь на западе огнисто рдела оранжевая полоска заката, угасала она долго, лаская взгляд.

Тихо было в эти дни в Хабаровске. Правда, случалось, где-нибудь громыхал выстрел, и тогда поднималась суматоха, по улицам начинали

носиться конные казаки, но так же быстро все прекращалось. Казаки исчезали, словно бы проваливались сквозь землю, и вновь наступала тишина.

Опасная эта было тишина, от нее по коже бежали мурашики, кладбищенский дух висел над Хабаровском.

Лицо у товарища Антона наливалось некой неземной озабоченностью, словно бы перед ним возникала, ярко высвечиваясь, некая высокая, рожденная на небе цель, и одновременно мрачнело, ибо он понимал, что убрать такого противника, как Калмыков, очень трудно. Он уже несколько раз подзывал к себе Семена и задавал один и тот же вопрос:

— Ну что, товарищ Семен, ты готов?

— Готов, товарищ Антон.

— Хорошо, ожидай команду…

Минут через двадцать предводитель забывал, что уже говорил с Семеном и вновь подзывал его к себе:

— Ну что ты, ты готов?

— Так точно, готов, — безропотно отвечал подопечный.

— Ладно, иди, — тихо произносил Антон, — и это самое… Не расслабляйся!

Вечером дом, в котором останавливался атаман, обычно блистал огнями; свет проливался на улицу из каждого окна. Горело электричество и на двух верандах — большой, где атаман любил вечером гонять чаи (на этой веранде товарищ Антон и рассчитывал застрелить Калмыкова), и на второй веранде, пристроенной к дому с противоположной стороны, но сейчас дом был пуст и темен, горела только слабенькая лампа на кухне.

Товарищ Антон встревоженно вытягивал голову, шарил глазами по пространству, надеясь увидеть атамана, но того не было — Калмыков словно бы сквозь землю проваливался.

Антон хрустел костяшками пальцев, морщился с досадой и восклицал:

— И где же его черти носят, а?

Окна атаманского дома продолжали оставаться темными. Товарищ Антон доставал из кармана часы, щелкал крышкой:

— Он же был дома! Куда исчез? Тьфу! — Не поворачивая головы, он кричал в глубину дома: — Товарищ Семей!

Тот неслышно вытаивал из теплоты сумрака, откуда-то из-за двери.

— Ты готов?

— Готов, готов, товарищ Антон. Давно готов.

— Тьфу! — плевался Антон неведомо почему, замирал в некоем подавленном оцепенении. В тиши было слышно, как заржавело скрипят его мозги: человек пытается сообразить, куда же подевался атаман, но понять этого никак не может.

В тот осенний вечер и в ту ночь Калмыков дома так и не появился. Операция по его уничтожению сорвалась. Антон был расстроен, лицо у него тряслось, будто предводитель занемог некой «нервенной» хворью, глаза слезились. В конец концов он взял себя в руки и произнес зло:

— Еще не все потеряно — будет много встреч… Вечер пока не наступил.

Лицо у него потемнело, усохло, приобрело задумчивое горестное выражение, около глаз, заползая на виски, обозначились морщины, сделались резкими, хищными, и непонятно стало: то ли человек этот сидит, страдает от внутренних забот, или же лесной житель, леший либо ведьмак из тайги выполз, чтобы пообщаться с народом, да постричься в городской парикмахерской.

В общем, как бы там ни было, жизнь для товарища Антона на некоторое время остановилась.

***

Из Никольска-Уссурийска к Калмыкову приходили вести не самые добрые: казаки по-прежнему были недовольны своим атаманом, поднимались против него. Калмыкову было обидно:

— Ну и пусть галдят и бунтуют! За свое место я не держусь, — шептал он тихо, слезно, — пусть переизбирают. Только где они найдут такого человека, который и с японцами был бы в ладах, и с америкашками, и французики чтобы в ладошке сидели, особо не тресли брыльями, и все прочее. И чтобы военный министр, находящийся в Омске, во Временном Сибирском правительстве, считался с точкой зрения войска. А? Нет такого другого человека. И хлеб для народа я достаю — сколько надо хлеба, столько и достаю. Кто еще может это делать? — Калмыков замирал, чутко вслушиваясь в пространство, потом решительно рубил рукою воздух: — Никто!