Бес в серебряной ловушке - Ягольницер Нина. Страница 104
Больной ронял слова, будто булыжники из мешка, прерывисто дыша и глядя на дрожащую Паолину расширенными глазами:
– Ты знаешь, что такое армия? А? Где тебе. Голод, слякоть, каждый офицер-подонок тебе хозяин. Дизентерия, холера. Целые палатки больных. Кашель, кровавая рвота. А потом могилы, могилы. Все в кучу, где там по именам перебирать. Так и тут вы. Как стервятницы за войсками ходите, последние гроши вам несут. Потом галльская болезнь [20]. А все из-за вас.
…Паолина уже не понимала, бредит Пьетро или всерьез выливает на нее эту помойную исповедь. Он и прежде был груб и зол, но никогда не плевал ядом с такой мстительной ненавистью. А теперь говорил и говорил не умолкая, губы подергивались, и руки уже не шарили бессмысленно по груди. Они ползли по серой дерюге одеяла к Паолине, слишком слабые, чтоб тянуться к ней.
– Молчишь?.. Не молчи. Ты же тут тоже небось не от душевной красы, в этакие-то годы. Знаю я, с каких подвигов девки от срама в монастырях прячутся. Ты наверняка хороша под этой рясой… Ты же хотела мне помочь, худышка? До Евангелия мне мало дела. А вот ты – другой разговор. – И вдруг он приподнялся, подаваясь вперед и вцепляясь узловатыми пальцами в черное сукно облачения. – Ну же. Иди сюда, сестра. Разве тебе не жаль… страждущего?
Паолина вскочила, опрокидывая скамью, а цепкие пальцы натянули подол. В шумном зале госпиталя прерывистый голос умирающего был слышен плохо, но несколько голов обернулись. А девушка стояла у койки, глядя, как изувеченная рука Пьетро жадно ползет вверх по рясе, сминая грубую ткань. Будто паук.
В мозгу словно отдернули занавес, открывая знойный полдень в лесу близ Гуэрче. Запах разогретой коры, щедрой летней листвы и свежей крови. Паучьи лапы страшного монаха и сухой треск разрываемого подола камизы.
И леденящий ужас пополам с омерзением вдруг схлынули, оставив в разом остывшей голове только кристально прозрачную ненависть. Паолина шагнула к койке и нагнулась над Пьетро, перехватывая его запястье рукой.
– Да, мне жаль… – прошептала она ему на ухо. – Мне жаль, что отец и брат той несчастной девушки не подняли тебя на вилы, мразь. Но я прощаю тебя. Потому что ты умираешь так, как заслуживаешь.
Солдат хрипло дышал, глядя ей в глаза с полубезумным выражением, будто вся его дрянная, неудавшаяся жизнь сузилась сейчас до лица в обрамлении черного велона. Потом с резким клокотаньем втянул воздух и зашелся неистовым кашлем, брызгая кровью на рясу Паолины. Он содрогался и корчился, пытался вдохнуть и снова кашлял, а девушка стояла у койки, зажав нос и рот рукавом, молча глядя на истязаемого последними муками человека и не выпуская его руки.
Зал госпиталя притих, смолкли разговоры и шорохи, стук игральных костей и скрип коек, только задыхающийся булькающий кашель метался среди стен, рассыпая эхо под высоким потолком. Кто-то смотрел на умирающего с жадным любопытством уличного зеваки, кто-то отвернулся, вжимая голову в плечи, прячась от страшных звуков поступи «костлявой кумы», кто-то крестился, бормоча «Отче наш». И наконец кашель взвился режущей нотой, оборвавшись в протяжный хрип, рука в пальцах Паолины дважды содрогнулась, и Пьетро осел на койку, безучастно глядя в потолок, а кровавые пузыри еще лопались в уголках перекошенного рта.
Паолина еще несколько секунд смотрела в застывшие глаза. А потом твердой рукой перекрестила умершего и затянула лицо покрывалом. Сзади уже приближались торопливые шаги.
– Отмучился! Ох, Господь всемогущий… – Пожилая сестра Оделия осенила себя широким крестом, а потом заметила в изножье койки молитвенник и посмотрела на послушницу со скорбной строгостью. – Вот, милая, и ты крещение приняла. Первого бедолагу сама проводила. Бледна-то… Что ж не позвала никого? Он исповедаться-то успел?
Девушка на миг запнулась и ровно проговорила:
– О да, сестра, успел. И грехи я ему отпустила, уж простите, не по сану мне.
Сестра Оделия покачала головой:
– На войне, детка, и кашевар был исповедником. Ступай. Тебе бы помолиться. Непросто это в первый раз.
Паолина склонилась перед монахиней, перекрестилась и вышла из зала. Механически переставляя подгибающиеся ноги, она спустилась по ступеням крыльца, обогнула госпиталь и вошла в пустующую в послеполуденный час церковь. Приблизилась к алтарю и рухнула на пол, коснувшись лбом шершавых холодных плит Ее била мелкая дрожь, по спине тек ледяной пот, во рту было горько, словно она надкусила зеленое яблоко. Молитва не шла… Паолине казалось, что нечто огромное и всевидящее смотрит сейчас на жалкий черный комочек, скорчившийся на полу, и перед ним бессмысленно оправдываться. Оно само все знает. Само видит, как низко она опустилась, зло и гнусно мстя умирающему за свои собственные несчастья. А хуже всего, что оно знает: Паолина не раскаивается.
Заснуть в ту ночь не удалось. Внутри что-то ныло и жгло, будто самый главный стержень, поддерживающий своды ее души, дал трещину. Паолина металась на узком топчане во взмокшей камизе. Черный силуэт рясы, угадывавшийся на столе в чахлом свете лампады, казался призраком, тянущим к девушке руки из полутьмы. Пьетро так и не раскаялся. А она немало слышала о том, как маются подчас нераскаянные души. Что стоило ей промолчать? Смиренно и достойно вынести жалкие нападки человека, который жил, как скот, и уходил так же, сознавая это и изнемогая от ненависти к холодному и злому миру.
Но тут же вновь вспоминалась трясущаяся рука, с жадным бессилием ползущая вверх по рясе. Треск полотна разрываемой камизы. Круглые пуговки желудей, впивавшихся в спину и ладони. Свист кнута. Перекошенные лица односельчан и брезгливо-робкие взгляды монахинь. И стыд вновь тонул в горькой ярости. «Бабе знать надобно, для чего она скроена. Ох она кричала…»
Мерзавец Пьетро похвалялся своими гнусностями, почти гордо швыряя их Паолине в лицо. А девушку, о которой он говорил, наверняка точно так же, как саму Паолину, затравили соседи.
И послушница снова беззвучно рыдала, прикусывая пальцы, вскакивала и падала на колени перед распятием, но не видела в безмятежном лике Христа ни утешения, ни порицания. Небесам не было дела до ее терзаний, только тусклое мерцание лампады играло на потемневшем дереве, заставляя черты Спасителя досадливо подергиваться, будто Паолина отвлекала его своим всхлипыванием и бормотаньем от более важных раздумий.
Утром, стоя среди сестер на молитве, Паолина почти не слышала слов, крестясь вслед за всеми. А надтреснутый стержень поскрипывал внутри, причиняя боль и все больше расшатываясь.
Сестры объясняли ей, что делать, когда на душе неспокойно. Нужно исповедаться, и старшие наставницы помогут ей совладать с собой. Все это было прекрасно на словах, но Паолина знала, как произойдет в действительности. Мать настоятельница ласково проведет по голове ладонью и скажет, что ее порыв был человеческим, а сие не грех, но слабость. Слабость же врачуется молитвой. Сестра Фелиция будет истово голосить, что порицание умирающего – кощунство, не знающее себе равных, хотя сама всегда красноречиво кривилась, слыша похабные речи Пьетро о былых подвигах. Одни будут ее клеймить позором, другие – мягко наставлять, но все сведется к одному: она виновата. Виновата перед мерзким похотливым солдафоном, даже на пороге смерти говорившим с ней, как с площадной девкой. Нет… Никаких исповедей.
…Она все еще стояла, опустив голову и бессмысленно глядя на узор трещин в каменной кладке пола, когда локтя коснулась чья-то рука.
– Паолина, – сухо окликнула ее сестра Инес, – к тебе пришел твой подопечный.
Девушка вздрогнула, выныривая из своего оцепенения:
– Кто?
– Джузеппе, – холодно и укоризненно ответила монахиня. – Ступай, он ждет.
Среда. Она не думала, что Пеппо придет снова. На прошлой неделе он расспросил ее обо всем, ради чего затеял свою авантюру.
На душе стало еще гаже. Паолине хотелось уединения за какой-нибудь тяжелой монотонной работой, которая физической усталостью поможет заглушить боль душевного вывиха. Но сестра Инес выжидательно подняла брови, и Паолина прижала к груди молитвенник, словно защищаясь: