Альбом для марок - Сергеев Андрей Яковлевич. Страница 12

Так я стал и сознал себя вором. Как меня бередили эти монеты – австрийский крейцер, американский никель с бизоном, двухзлотовик с паненкой, еще с десяток ничтожных русских, латвийских, эстонских, литовских медяков. Выбросить их – от растравы не спасло бы. Вернуть – с каждым днем все позорнее поздно. И я сидел на краденом – тогда цена ему грош, на 1977 – максимум трешка.

Перед седьмым ноября – двадцатипятилетие ВОСРа – наш класс стали готовить к вечеру.

Так – между собой – мы пели одни переделки:

      Мы мирные люди,
      Сидим на верблюде…
         По военной дороге
         Шел калека безногий,
         А в кармане бутылка вина…
           Если завтра война,
           Слепим пушку из говна…

Теперь пионервожатая вдалбливала официальные тексты:

      Броня крепка и танки наши быстры…
         В бой за родину, в бой за Сталина,
         Боевая честь нам дорога.
         Кони сытые бьют копытами,
         Встретим мы по-сталински врага.
           Наша поступь тверда,
           И врагу никогда
           Не гулять по республикам нашим!

В сорок втором это петь было невозможно, и я про себя бубнил:

      Наша поступь тверда,
      И врагу никогда —
      Уж гуляет по республикам нашим!

Тем не менее когда спросили, кто назовет класс и объявит песню, вызвался я. Дома пришли отрезвление, неуверенность, страх.

Перед праздниками мы вернулись в Москву. Я спасся от конфуза на вечере и, главное, от непереносимого срама перед Игорем. Срам перед собой остался.

1977

квартира

Перед очередным отъездом из Удельной – еще до войны – папа сказал, чтобы я поздоровался со всеми в квартире и после здоровался каждый день.

Я показал на кухне обложку новой Мурзилки:

– На кого похоже?

На раскрашенном кадре перегнувшийся пополам Маяковский на Красной площади мрачно любезничает с маленькой девочкой.

– На Алимпия! – хором ответила кухня.

В свои семь лет я прочно увяз в пересудах о странном соседе. Совсем недавно он бегал с французским паспортом, который пришлось сменить на обычный. Он был не как люди – соседей не замечал, не здоровался, по часу сидел в уборной или, наоборот, мог в ней запереть, носился по коридору как угорелый – того гляди, сшибет с ног или выбьет из рук кастрюлю-сковороду. Он раздражал кухню тем, что часто менял кашне и шил на заказ широкие кепки в клетку:

– Как у Маяковского.

Алимпий был сын Бернарихи – в мирное время им принадлежала вся квартира: четыре небольших комнаты, кухня с каморкой для прислуги, ванная, уборная. Остатки прежней роскоши – унитаз с голубым английским львом и счетчик с надписью СИММЕНСЪ-ШУККЕРТЪ.

До Капельского Бернары жили еще лучше:

– При Люи мы снимали у Сретенских ворот в доме страхового общества Россия.

Французская Бернариха, как Малый театр, говорила по-старомосковски: прынц, грыб. Уборную по-декадентски называла: ватер.

От нее я впервые услышал древнее:

      Чижик-Пыжик, где ты был?
      На Фонтанке водку пил.

Она помнила и другое такое же:

      Маленький мальчик
      Стал на диванчик,
      Снял колпачок:
      Пожалуйте пятачок.

Я охотно отождествлял себя с маленьким мальчиком, но не сразу понял, что пожалуйте – не пожалуйста.

В войну дворовые дипломаты, голодные дети звонили в парадную:

– Здесь живет французская бабушка?

Бернариха выползала на сладкие звуки с черствой пастилкой или линялой конфеткой.

Когда-то она была проституткой, потом вышла замуж за коммерсанта Людвига Бернара – это он назывался Люи и имел французское подданство. Все интимное в доме – письма с марками, открытки с видами, паспарту фотографий – было австро-венгерское: Бернхардт.

Кухня шептала, что коммерсанта Люи при строительстве дома Нирнзее рабочие столкнули с лесов.

В книжке о старой Москве соседки выискали портрет Бернарихина отца, пристава Раскинда. Автор писал, что пристав Раскинд обирал ночлежников Хитрова рынка.

Мама говорила, будто бабушкин брат, дед Семен, тоже коммерсант, давал Раскинду взятки: в Трехгорном у деда Семена в задних комнатах была запрещенная (в войну?) баккара.

Приходила Бернарихина сестра – несчастная Августа, мумия, старая дева – точь-в-точь англичанка из Чехова.

Приходил Бернарихин брат Саша Раскинд – из нэпманов, до сих пор – коммерсант, по-квартирному – шахер-махер. Увидел в моих руках пять сантимов Наполеона Третьего:

– Иностранная валюта!

Коммерсант он, видимо, был никудышный. Всю войну прокручивались разговоры, как он прогорел на процентах подпольному ростовщику и богатый Юлька его не выручил.

Бернариха располагала лучшей в квартире комнатой, сын Алька с женой-белоруской попал в кухонную каморку для прислуги. Старуха почти не вставала:

– Подагра…

Подагра – благородная болезнь, от шампанского. На кухне ее подагру считали сифилисом, но не брезгали и лишь ворчали, когда Бернариха час сидела в ватере. По ночам она извергала трубные звуки на всю квартиру.

– Стреляет, – хихикала кухня.

Изредка Бернариху визитировал придворный врач, доктор Таубкин – при соседях или по телефону:

– Профессор Таубкин.

В войну к ней несколько лет бегал – зимой на фуфу – юродивый Ванечка, маленький, невесомый, без возраста. Он кормился возле какой-то церкви, соседки над ним посмеивались, а он насмерть попал под трамвай.

По нескольку раз в год Бернариха спрашивала маму:

– А вы знаете, что Божия Матерь была еврейкой?

У Бернарихи под подушкой лежали зацелованные:

карт-посталь с Владимирской Божией Матерью,

в ладонь – деревянный Николай Угодник,

овальный финифтевый Трифон-Мученик.

Чистотой красок Трифон-Мученик потряс мое воображение: мне остро недоставало яркости. Екатерина Дмитриевна, хористка из Немировича, подарила мне лаковый красный ярлык от американских чулок – я не мог на него наглядеться.

У Бернарихи – как ни у кого в квартире – были редкостные сокровища. В запертом книжном шкафу за занавешенными стеклами хранились:

вольфовский Гримм с золотым обрезом,

комплекты киногазет двадцатых годов,

деревянная кофейная мельница с пружинящей ручкой и выдвижным ящиком,

старинный пушечный паровоз.

Собственно говоря, все это принадлежало Алимпию и предназначалось ему одному.

Несмотря на табу, Бернариха давала мне почитать Гримма, Тонька, жена Алимпия, не раз и надолго доверяла мне киногазеты, а на мельнице постоянно мололся кофе.

Иногда Алимпий наглухо затворял дверь большой комнаты и пускал на столе паровоз – паровоз должен был бегать по рельсам и тонко свистеть. Сам я этого не видел.