Путь стрелы - Полянская Ирина Николаевна. Страница 13

Вечером что-то случилось с небом, такие пошли по нему облака. Прекрасные и чужие миры проплывали над Яной, медленным клином тянулись к заходящему солнцу и со страстным изгибом застывали над горизонтом лилово-лимонными, розовыми островами; закатный свет плавно перетекал из одной тональности в другую, уходя в перламутровые глубины небесной раковины, в которой, если приложить ее к уху, был слышен отдаленный рокот грома. Не успеешь обернуться — ночь. В глубине неба столпились июльские звезды, пораженные легким туманом. И снова день, слепящая белизна, и свежесть января дышит с небес, но едва отведешь взгляд — опять все схлынуло, лишь на краю небосвода, как освещенное множеством свечей изнутри, стоит грозовое вечернее облако, и во всем такое грозное предзнаменование, что нет сил смотреть и боязно отвести глаза. Полное неисчислимых очей, небо смотрело на Яну и днем, и ночью, точно хотело ей сказать: напрасно ты тревожишься, простирая руки к корням деревьев, отныне ни одна стихия и ни одно существо не имеют над тобою власти, хрустальный купол музыки над твоей головой — как небесный покров. И когда невидимый дирижер воззвал своей палочкой к высшим силам земли, когда скрипки запели, как голоса серафимов из-за грозовой тучи, в толпе сильфид, перебегающих на пуантах вступительное соло валторны, Яна вошла в зал.

От сцены шел озерный свет, но лица людей, сидящих в зале, уже погасли. Все обволакивали нежные, хрустальные звуки. Принц с Жизелью, взявшись руками крест-накрест, как дети, танцевали на цветущем лугу, а Яна бродила между рядов партера, пытливо вглядываясь в лица людей, сидевших в креслах. Тут словно легкий ветер пробежал по струнным, и началась сцена сумасшествия Жизели. Перебрасывая из руки в руку серебряную шпагу, точно она была раскаленной, безумная девушка как буря пронеслась сквозь безумную музыку распахнутых настежь стрельчатых окон и упала замертво. Начался второй акт. Жизель, выбравшись из могилы, как из-под обломков своей страдальческой любви, прижав руки к груди, жадно вбирала в себя воздух, напоенный духовыми и струнными, устремив взгляд в темноту зала, и вдруг простерла перед собою руку, и побеги мелодий побежали по залу, как молнии. Ползучие стебли глицинии и страстоцвета в одно мгновение жадно обвили колонны боковых лож, перекинулись на спинки кресел амфитеатра; бледно-зеленая игольчатая повилика морозным узором затянула бархатные подлокотники, и прозрачные щупальца плюща, усыпанного черной ядовитой ягодой, хищно и неотвратимо потянулись со всех шести ярусов к тому месту, где сидел Костя в светло-сером костюме, залитом свадебным вином, ничего еще не подозревающий, но что-то уже почувствовавший, с белыми хризантемами, которые он принес на могилу Яны, с сердцем, стучавшим теперь глубоко под землей, куда не долетали и звуки музыки и куда предстояло ему сойти. Но дыхание одной мелодии время от времени овевало его измученное лицо: это был лейтмотив безысходной, звучащей в одну октаву с печалью, нежности. Произнесенная впервые скрипками высокого регистра, фраза в сцене сумасшествия передавалась в уста гобою, кларнету и флейте-пикколо, потом ее, как вечную истину, утверждали фагот, литавры и труба, и когда весь оркестр повторил ее, как старинную клятву на крови, Костя понял, что близится развязка, потому что воочию увидел зарю, разгоравшуюся над декорациями, и в то же время истинно знал, что за этими стенами, над этой зарей распростерта беззвездная, безысходная ночь. Он поднялся с кресла и пошел по темной, сырой, петляющей между рядами тропинке, мгновенно поросшей можжевельником и разрыв-травой, чтобы положить свои хризантемы на могилу Яны, которую в эту минуту мощной звуковой волной, выплеснутой в самом печальном ля бемоль миноре, вынесло на середину зала.

29-й ряд... 25-й... 22-й... Люди с одинаково запрокинутыми, опаленными музыкой лицами, с закрытыми глазами сидели перед нею, и их теплое дыхание овевало ее лицо и отнимало у нее последние силы. Она едва отличала женские лица от мужских, все сливалось перед ее глазами, она чувствовала, что теряет зрение. Ноги у нее подкосились, и с середины 10-го ряда Яна поползла на коленях.

Оскалившись, с пеной у рта, чувствуя, как сворачивается в жилах кровь, она ползла между рядами, леденеющими пальцами ощупывая лица и приподымая чужие веки. Глаза людей пили из нее силы и память, в последнем ряду она едва выбралась из чьих-то нечеловечески огромных расширенных зрачков. «Костя!» — истерзанно выдохнула Яна. Заря разгоралась все сильнее, и девушки одна за другой таяли в предутреннем тумане, в росистых лугах. Одним махом Костя перелетел через кладбищенскую ограду, увитую повиликой, побежал, ломая на своем пути непроходимые заросли угрюмой сирени, разбивая невидимые преграды, и успел подхватить ее на руки. Земля тут же обвалилась в опустевшую могилу, и она мгновенно заросла свирепой травой. Ослепшая Яна чуткими пальцами осторожно ощупывала лицо Кости, не мигая смотревшего в ее глаза, которые не видели, но это было уже не важно: он никогда не покинет ее — ни в жизни, ни в смерти, ни в болезни, ни в горести, ни в любви.

Черное и голубое

Агнесса в переводе с языка этих двух ее новых платьев означало странная. Страна ее «я», если мыслить метафорически, с них начиналась, ими же и заканчивалась. Странная. Так оба платья, объединившись, пожимая плечами, выглаженные, накрахмаленные до легкого хруста, как листья в гербарии, трактовали ее, Агнессу. И как листья же, отстав от минувшей бог весть когда осени, в которой они доживали жизнь, были скорее принадлежностью памяти, горестным намеком на время, ухватившись за поручень которого, задыхаясь, бежала Агнесса, а оно набирало ход. Платья — вызов неяркой жизни, тяжеловатой фигуре, возрасту, судьбе, тощему кошельку (и откладываемые на телефон двушки в конце концов тратились на транспорт), вызов вереницам других нарядов, проносимых другими женщинами. К Агнессиным платьям, как белая нитка, как тополиный пух, как пыль, приставали взгляды, ухмылки, перешептывание за спиной.

Одно — голубое, почти французское, с Эйфелевой башней на ярлычке, хотя и пошитое в Сирии, украшенная бисером грудь, кайма по подолу золотистая, бисерная, оно мыслилось в горячем воздухе сцены, оно заливалось «эх, полным-полна коробочка». Другое — черное, романтическое, со многими оборками и нижней юбкой, с кружевами: и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука. Траур богатой вдовушки, осчастливленной смертью своего старичка. В 1976 году, то есть уже много лет назад, находясь в стареньких братниных джинсах и в майке с портретом итальянской киноактрисы на груди, Агнесса была представлена двум этим высокопоставленным платьям и пожелала их как счастья. Она стала терпеливо пасти их у одной знакомой, жены гребца международного класса. У того что ни взмах весла, то наряд жене или побрякушка. Знакомая давно и успешно сотрудничала с комиссионным магазином, куда одно за другим благополучно уплывали ее платья, полушубки, сапожки, ботиночки. Все это в отделы, заметим по секрету, не попадало, приемщица Валя звонила о вещичках своим подругам, они моментально являлись на звонок и уводили под руку приглянувшиеся наряды. Но, как ни странно, платья успевали пропитаться запахом комиссионки, пожилым запахом пресной пыли и слежавшихся вещей, и потом никакая лаванда не могла вытравить его; мгновенно, как цианистый калий, он поражал весь гардероб, комнату, квартиру, дом — все пахло подержанной вещью; убитая запахом, вещь не дышала. Агнессины два платья, быстро надоев супруге гребца, тоже засобирались было в комиссионку, но тут явилась Агнесса со своими ста рублями. Подруга вдруг передумала: то ли ей стало жалко Агнессу — платья-то были простые, хабэшные, — то ли ей стало жалко сами платья. Она сказала: поношу еще немного. Обещанное затянулось, потому что у гребца что-то там произошло, что-то он растянул в спине, догребся, одним словом, и стал неперспективным, таким образом, тема новых вещей исчерпала себя. Как только подруга это поняла, она позвонила Агнессе. В горячий летний день Агнесса вышла от нее в полуфранцузском, голубом, держа под мышкой в газете черное, и на этом ее дружба с женой гребца кончилась. К этому моменту ей исполнилось тридцать лет, и мелодия ее жизни достигла, может быть, своей ведущей темы...