Чалдоны - Горбунов Анатолий Константинович. Страница 19
Серебряные трубы на болоте пели все громче и тревожней. Слушать их Юрша и Вальша ходили теперь только после уроков и по воскресеньям. Хотя гольяны и продолжали брать жадно, ребятишки больше собирали клюкву: бабушке Аксинье и бабушке Ульяне на кисели. Где-то в конце сентября Трубач со своим семейством внезапно исчез — умчались журавушки от свирепой сибирской зимы куда подальше. Без серебряных труб озеро осиротело и запечалилось.
…Каждую весну приводил Трубач свою подружку к родному гнездовью, а вместе с нею много и других журавлиных пар. Длинноногие музыканты дружно заселяли обширное, уютное болото и мирно плодились.
— Курлы, курлы, курлы… — славили они рыбачьи зорьки. И лился с небес на подрастающих ребятишек свет вселенской любви.
Крепко завидовал Юрша крылатым знакомцам. До чего же они изящны в полете, особенно в парящем! Запала в душу парнишке мечта — стать пилотом, да осуществиться ей было не суждено. Три раза пытался поступить в летную школу, и три раза врач-окулист ставил ему диагноз: дальтонизм. Ой, как была права в ту далекую весну сестренка, когда уверяла, что небо синее.
Отслужив армию, Юрша с отличием закончил Иркутское авиатехническое училище, а вслед заочно — институт, и навсегда связал свою жизнь с аэродромами и самолетами. Чтобы любить небо, как журавли, не обязательно быть пилотом!
3
На берегу озера грустно стоит седой парнишка в синей аэрофлотовской форме. Это Юрша, а точнее — Юрий Васильевич Журавлёв, начальник Управления гражданской авиации Восточной Сибири, известный и уважаемый в России человек. Заглянул мимолетом на денек-другой погостить к старенькой матери, вот и решил наведаться на берег своего детства, где когда-то с озорной сестренкой Вальшей слушали серебряные трубы.
Вроде бы и войны не было, а журавлей не слышно. Озеро обмелело, гольяны в нем перевелись. Теплый майский ветерок печально насвистывает в камышинку о счастливом прошлом. На усохшем клюквенном болоте там и сям, встав на хвосты, покачиваются ядовитые змейки дыма — горит торф.
РУССКАЯ ДУША
Рассказ
Давно я не навещал озеро, давно не выкатывал на шелковистую прибрежную траву матерых карасей — упругих и резвых! — так похожих на живую радугу. И вот, собравшись, отправился к заповедному местечку. Не забыл прихватить и плетенную из бересты корзинку под кислицу: красная смородина в пойме ручейка, питающего озеро, урождалась ежегодно — крупная и прозрачная.
По расквашенному после затяжного ненастья проселку шагать было плохо, грязь ошметками липла к сапогам, мешала идти хлестко. Временами приходилось брести через лужи и, где вода стояла выше голенищ, осторожно обходить бездорожье стороной, проваливаясь по щиколотку в пахоту.
Там и сям на обочинах проселка табунилось мрачное воронье. Алчно разинув желтые клювы, черные птицы жутко сверлили меня хищными глазками; оперение птиц на предзакатном солнце отливало то зеленью, то кровавой голубизной. Кадыки часто пульсировали, как будто крылатые разбойники не летели, а бежали куда-то издалека и вот, запыхавшись от быстрого бега, остановились, чтобы перевести дух и рассмотреть меня: кто такой, куда иду?
Добрался до озера поздно вечером. На берегу горел костер, около него сидел старик и пел песню. Сплетаясь с горьковатым дымом костра, голос, тоскливый и сиплый, как бы стлался по воде и дрожащими искорками гас в мутном улове наступающей ночи. Я остановился под березой, прислушался к песне. В ней говорилось о том, как русский солдат сражался на сопках Маньчжурии и потерял в бою руку, а жена (будь она неладна!) отвернулась от калеки. Повторив особенно жалостливо последние строки, где изменница ушла к другому, старик умолк и вздохнул.
—
Здравствуйте, дедушка! — вступил я в круг света.
—
Здоровочко, если не врешь, — отозвался он. Из-под ладони оглядел внимательно. — Городской?
—
Но.
—
Рыбалить?
—
Как вам сказать, — смутился я. — И порыбачить, и кислицы пособирать.
—
Ну, мать честная! — прыснул старик. — По ручьевку пришел. Ее, поди, зеленцой людишки обдергали, — шмыгнул носом и заговорил серьезно: — Я тоже порыбалить надумал-от. Давненько на озерухе не сиживал. Считай, с фронта… Помню, вернулся в деревню — грудь в орденах, а сам худущий да желтущий — опенок опенком. Руся, старуха моя, тогда еще ядреной бабенкой смотрелась, привезла меня на подводе к етой озерухе раны долечивать. На свежей ушке да на полунице одыбал, паря, — огорченно мотнул бороденкой на противоположный берег. — Скоро питьевую воду из-за границы возить будем. Оказывается, кой встречные планы выполнял, кой повышенную пенсию зарабатывал, тута коровий лазарет отгрохали. Испоганили красоту…
И точно, на той стороне водоема на фоне звездного неба смутно вырисовывалась длинная, крытая белесым шифером крыша коровника. Оттуда доносились приглушенное фырканье лошади, топоток, беззаботный смех женщины, как звон пустого подойника, и сердитый говор мужчины. Над озером белой молнией, шурша, метался лунь.
—
Кружил я, кружил, — горевал старик. — Рыбу высматривал. Где там! Квакушки и те в етой помойке передохли. Решил домой вертаться, да натакался в устье ручьишки на карасишек, остался позоревать… Располагайся за компанию — все веселее ночь коротать. — И ласково попросил: — Сходи, родимый, за смородиновым листом, чаишко запарим. Звать-то тя как?
—
Анатолием.
—
Меня Сидором. Поглубже иди, Натолий, рядом смородину коровенки выкопытили.
Я рвал на ощупь мокрые от росы листья, останавливался и, затаив дыхание, тревожно прислушивался к бормотанию ручейка. О чем ты журчишь, вода? Нам давно непонятен твой древний язык. В погоне за космическими скоростями и сенсациями человечество забыло его, ожесточилось в кровавых распрях, в доказательствах наилучшего государственного строя. Чем больше войн, тем больше болезней и меньше кислорода становится на земле.
Быть может, о том тщился поведать мне безымянный русский ручеек? Или о том, что каждый человек неповторим и приходит в этот огромный мир познать смысл жизни, возвысить до совершенства свою душу для потомков, спеть неувядаемую песнь любви?
В бормотанье ручейка вплетались зубчатый скрип кузнечика, перекличка куликов-перевозчиков и, казалось, далекие голоса предков, глядящих на меня из глубокого космоса теплыми лучистыми глазами.
Сидор пил смородиновый чай и нахваливал:
—
Чай, дак чай! Всем чаям чай. Запашистый, пользительный. Магазинская заварка чё? Солома.
Неожиданно со стороны коровника раздался издевательский выкрик мужчины:
—
Рыбак душу не морит…
—
рит, рит… — повторило пересмешливое эхо. По озеру рассыпался угодливый женский смех. Оскорбленный старик вступил в перебранку:
—
Чья бы телушка мычала, твоя бы молчала, матершинник.
Мужчина загоготал.
—
Приходи, рыбак, утром смолевых дров нарублю. Улиток на хозяйственном мыле поджарим. За ночь, поди, наловишь?
—
Самого тя заместо улитки поджарить бы, хвостокрут телячий…
—
Иди поджарь, если такой смелый…
—
Сам иди, — распалялся старик. — Иди, иди! Опояшу березовой веревкой, так лопатками в небо и упресся.
—
Как же, тороплюсь! — галился мужчина. — За рекой село большое, колокольчик прозвенел. Засекай время, бегу…
—
Те чё от меня, лоботряс, надоть?
—
От такого и слышу!
—
Вотось утром обяз-з-зательно наведаюсь к те, наплюю в бесстыжие гляделки, — пообещал разгневанный старик.
—
Ой, напугал! Пока утра дождешь, от коровьего помета угоришь. — Мужчина помолчал и миролюбиво добавил: — Прости, рыбак. От горя я затеял ругань. Тошно мне на коровьем выселке, не с кем словом переброситься. Тут еще Гутька, баба моя, пьяная в гости притащиться соизволила. О чем с ней поговоришь? Два слова всего изучила — «деньги» и «бутылка». Ими и обходится. Муж больное стадо пасет, она по окрестным притонам резвится. Спихнет ребятишек свекровке — и аля-улю…