Обитель - Прилепин Захар. Страница 35
Артём шмыгнул носом и не придумал, как себя повести: уйти бы, надо было бы уйти, но так болезненно захотелось посмотреть: всё-таки рыжая, русая или тёмная? Только посмотреть, и всё.
– Нате, делите, – Артём протянул вверх соловецкий рубль. Монах взял в кулак бумажку, одним движеньем куда-то спрятал и пошёл.
Жабра больно толкнул Артёма в бок: иди за ним.
“Надо ему жабры вырвать”, – подумал Артём, но двинулся за монахом.
– Это моя комната, – сказал монах, встав у двери. – Баба там. Свет не жечь. Пока схожу мусор вывалить – надо успеть. На кровать не ложитесь. Стоя случайтесь.
Артём молчал.
Монах толкнул дверь: она оказалось открытой. Внутри была еле различимая и пахучая полутьма.
– Не вздумай, говорю, свет жечь, – повторил монах, уходя. – За бабу тридцать суток карцера полагается.
– И вечно гореть в аду, – сказал Артём будто сам себе.
– А за повторное полгода изолятора, – утробно бубнил монах, уходя. – И поделом.
“Святоша какой”, – подумал Артём, всё никак не решаясь войти.
– Давай уже, бля, – толкнул его Жабра, и снова больно.
– Ты, пёс, – развернулся Артём, – ещё раз дотронешься до меня… Понял, пёс?
Жабра что-то ловил своим ртом, но глаза при этом были тупые, наглые: Артём различал в упор их белую муть.
Шагнул в комнату, закрыл за собой дверь, поискал крючок – и нашёл, накинул.
Развернулся и, пытаясь хоть что-то рассмотреть, привыкал к полутьме.
– Я тут, – раздался женский голос. Она сидела у окна на стуле.
Артём сделал два шага – она поднялась навстречу.
– Вот о подоконник обопрусь, а ты давай, – сказала она; дыхание пахло пшёнкой. Лица́ Артём никак не мог разглядеть.
– Быстрей надо, – сказала она, поднимая свои одежды, в темноте напоминающие перешитый мешок: возможно, так и было.
– Волосы какие у тебя? – спросил Артём, взяв прядь в ладонь. Из чем-то закрытого окна едва пробивался фонарный свет с улицы, но цвет волос было не различить.
– Ты стричь, что ли, меня пришёл? – прокуренно хохотнула она.
– Замолкни, – сказал Артём, правой рукой проведя женщине по лицу: надбровья, нос, губы…
– Что ты, как, бля, слепой елозишь по мне, – выругалась она, хлопнув Артёма по руке.
Нос был тонкий, лоб чистый, кожа сухая, обветренная, губы женские, мягкие.
Артём сунул ей рубль в руку и пошёл.
Забыл, где крючок на двери, возился – женщина коротко и неприятно посмеялась у него за спиной.
– Ещё кто будет? – спросила, икнув, когда Артём наконец открыл.
– Нет, – ответил он.
В коридоре сразу увидел Жабру, тот стоял наготове.
– Теперь я, – сказал Жабра, спеша протиснуться мимо Артёма.
Поймав его за ворот, Артём прошептал блатному на ухо очень настойчиво:
– Вот тебе рубль. Не трогай её, будь добр. Пошли со мной.
Жабра чертыхнулся, но ухватил рубль, спрятал в карман.
– Пошли, пошли, – повторил Артём, потянув Жабру за пиджак.
Сам не знал, зачем всё это сделал.
Настроение с утра было препоганое: всё опять обвалилось и придавило – ожидание карцера, Ксива, Бурцев, Сорокин, Кучерава… или расстреляют? Ведь могут же и расстрелять?
Придёт посылка от матери, а его зарыли. В посылке колбаса – кто её съест? Или обратно пошлют посылку? “Считаем нужным вам сообщить, что по причине расстрела вашего сына посылку возвращаем за ненадобностью”.
Артём вцепился руками в покрывало и сидел так.
Новому саморубу без двух пальцев меняли повязку, он рычал.
– Летом саморуб – редкий случай, это зимой они гуртом идут, – рассказывал кто-то неподалёку. – А на одном участке прошлой зимой был такой десятник: каждому саморубу отрезал ещё и ухо. И над дверью вешал. Так у него целое ожерелье висело. Приехало соловецкое начальство на проверку, а он докладывает: сорок саморубов наказано отсекновением ушей! И его – к награде!
“Брешут всё”, – думал Артём.
Лажечников едва приходил в сознание, ничего не ел и говорить не мог. Грудь у него стала чёрная, а борода обвяла, словно подрезанная у корня.
Артём вспомнил, как поймал божью коровку, когда ломали кладбище, а Лажечников это заметил и говорит: “У нас такую кизявочку называют Алёнка”. И пробубнил над божьей коровкой: “Алёнка, Алёнка, полети на небо, там твои детки сидят у сапетки”.
“Полети” он произносил “пальти, пальти” – это было смешно: здоровый казачина в бороде и в бровях, а шепчет над кизявочкой.
– Что за сапетка? – засмеялся Артём.
– А бабье грешное место, – сказал Лажечников, щурясь. – Но ежели по правильному – корзина из прутьев тальника, это и есть сапетка. Шутка такая.
“Надо было всё сделать вчера с этой блядью, – ругал себя Артём, в мыслях своих спеша с одного на другое. – Надо было всю её разодрать на части, всю раздеть, рассмотреть, обнюхать, везде пальцами залезть… Потому что когда теперь? Да никогда!”
При этом никакого возбуждения Артём не чувствовал, и плоть его была вялая и сонная.
Филипп прежде прятал свою ногу в покрывале, а теперь выставил культю наружу и проветривал. Над ней кружились мухи.
Свою миску он не мыл: может, надеялся, что Жабра не будет из-за этого отнимать еду.
Цинготный больной неподалёку после каждого обеда выковыривал изо рта зубы. Артём как заметил один раз ужасные раны на дёснах у него, так теперь не мог отвязаться от воспоминания.
Артёму замерили температуру – на этот раз тридцать девять и три.
“Может, у меня горячка? – думал он. – Что же я ничего не ощущаю? Впасть бы в бред – может, тогда не тронули бы. Проклятое сознание, уйди!”
Явился Жабра, про которого вовсе не было ясно, что у него болит. Настроен он был так, будто Артём теперь – вша, и осталось эту вшу задавить ногтем.
– Мне сказали, тебя в карцер посадят, – сразу начал Жабра. – Знаешь, куда пойдёшь? На глиномялку.
Артём молчал.
– Знаешь, что такое глиномялка? Подвал под южной стеной. На дне – глина, которую надо месить ногами. С утра до вечера в глине по колени. Пайка – 300 грамм хлеба. По уму, в подвал влезет человек тридцать, не больше, но загоняют обычно под сто. Лежат все на цементном полу – ни покрывал, ничего. Оставляют только бельё. Если белья нет – голый. Кормят из одного ушата, а посуду не дают, поэтому жрут так, из рук. Чтоб сдохнуть – надо неделю. Тебе дадут точно месяц, но, наверно, больше.
– К чему ты это всё рассказал? – спросил Артём.
– А отдай пиджак, всё равно не нужен, – сказал Жабра.
– Отцепись, – сказал Артём.
Жабра улыбнулся: раскрыл свой рыбий рот, и показались действительно рыбьи, мелкие и грязные зубы.
– И ещё пять рублей ищи, – сказал Жабра. – А то донесу, что ты с бабой был. Ещё месяц накинут. К обеду чтоб были.
Филиппок на этих словах ногу зарыл в покрывало. Владычка Иоанн, который разговора толком не слышал, но о чём-то догадался, привстал со своего места и в своей ласковой манере попросил Жабру:
– Милый, иди-ка ты на своё место, полежи да отдохни; что ты покоя не знаешь, всё тебе не сидится на месте.
Жабра послушался и пошёл, но вспомнил что-то и вернулся на два слова:
– Из твоей роты передают: тебе посылка пришла, ждёт на почте. Надо бы её забрать, сюда принести, и я посмотрю, как с ней быть… Да? Привет от Ксивы, понял? Напиши письмо, чтоб посылку забрали, мы найдём нужного человека для этого. Напиши: “Я лежу в лазарете и прошу отдать посылку”. Так можно. А я монаху письмо твоё скину – и он всё устроит.
Владычка Иоанн, дождавшись окончания разговора, снова улёгся, но было ему неспокойно, и он ворочался.
Вскоре, не дожидаясь завтрака, поднялся и, тяжело хромая, вышел из палаты. Не было его достаточно долго, но явился он повеселевший.
Съел свой остывший завтрак, к которому никто, конечно, не притронулся, и после, порозовев, еле слышно напевал что-то.
Часа через полтора владычку вызвали – он тяжело, от одного дивана до другого, пробрался в коридор, но всего спустя минуту вернулся с мешком, который положил Артёму на диван.