Обитель - Прилепин Захар. Страница 61

Артём с улыбкой кивнул: он оценил сказанное.

– Спасибо, отец Феофан! – громко поблагодарил Артём на неведомо кем данных ему правах старшего здесь, когда сельдь была доедена.

Он и сам себе постыдился бы признаться, что хочет услышать, как отец Феофан с ним заговорит. Отчего-то казалось, что Феофан хорошо понял, как именно дышал вчера Артём, – и от этого в сердце Артёма чувствовался тошный неуют.

Вместо ответа Феофан кинул какую-то тряпку на стол – вроде бы его старые порты. Все тут же начали вытирать об них сорок раз облизанные руки, никто не брезговал.

Феофан вышел из избы.

“…И чёрт с тобой, старый бес, – подумал Артём, – мало ли чем ты сам тут занимаешься всю свою бобылиную жизнь…”

Когда все остальные понемногу побрели на солнечный свет, Щелкачов так мило улыбнулся Артёму, что они сразу же разговорились. Тем более что Артём не выспался и ещё чувствовал брожение алкоголя внутри – а в таком состоянии он почему-то всегда был говорлив, раскрыт настежь и любопытен к другим. Вдвойне хотелось разговаривать из-за Феофана: этот тихий и настырный стыд требовал отвлечения.

– Ты понял, чем мы занимаемся? – спросил Артём задорным шёпотом.

Щелкачов так же весело пожал плечами – в том смысле, что сложно не догадаться.

Артём тем не менее вопросительно расширил глаза: а откуда ты мог догадаться?

На этом месте они оба расхохотались, потому что разом поймали себя на том, что после первого вопроса Артёма смогли перекинуться парой фраз, не сказав при этом ни слова.

– Меня и позвали сюда, – сказал Щелкачов, – потому что я иконами занимаюсь.

– Где? – не понял Артём.

– Меня ж перевели из двенадцатой, – ответил Щелкачов. – В музей, который Эйхманис создал.

– Тут ещё и музей есть? – подивился Артём, вспомнив вчерашние перечисления начлагеря: музей-то он и не называл, загибая пальцы.

– Да-да, – сказал Щелкачов. – В Благовещенской церкви. Две с половиной тысячи икон. Среди них – чудотворные Сосновская и Славянская…

Здесь Щелкачов внимательно и быстро посмотрел на Артёма, и тот сразу догадался о смысле взгляда: Щелкачов пытался понять, значимо ли всё это для Артёма или нет. Сам Щелкачов, судя по всему, был верующим – чего об Артёме сказать было нельзя, но он вида не подал – напротив, кивнул уважительно и заинтересованно.

– Говорят, что Славянская икона – работы Андрея Рублёва, и перед ней молился сам соловецкий игумен Филипп, затем ставший митрополитом Всея Руси, а после задушенный по приказу Иоанна Грозного, – рассказал Щелкачов.

Артём снова несколько раз кивнул с тем видом, что слышал про все эти истории, – и он действительно когда-то что-то про это знал, но давно забыл.

– И что ты делаешь в музее?

– А сижу в алтаре Благовещения и рисую экспозицию на глаз: определяю век, ценность, содержание… Меня начальник музея выменял у Кучеравы за три церковных ризы, – посмеялся Щелкачов, и Артём тоже хохотнул. – Я немного понимаю в иконах и прочей древности – учился этому. Так что я быстро догадался, зачем нужен… Фёдору Ивановичу. Раскопаем мы какую случайную вещицу – ему надо сразу понимать, тридцать лет ей или триста, ценна она или – подними и брось, стоит тут копать дальше или нет.

– Ты не знаешь, он что-то находил уже? – спросил Артём.

– Кто ж нам скажет, – пожал плечами Щелкачов. – Может, и находил. Ходят такие слухи… Будто бы он нашёл в одной бумаге запись, что клад там, где след от третьей головы в полдень на Троицын день – и надо копать один сажень вглубь. Под головой, предположили, храмовый купол. Ох уж поискали они нужную голову тут, покопали вволю в Троицын день – целый ударник устроили, ничего не нашли… Но то, что он изучил все церковные бумаги и к нему постоянно водят на беседы соловецких монахов, – это я слышал.

Подошёл третий молодой в их команде, Захар.

Он был низкоросл, кривоног, носат, не по возрасту щетинист – видно было, что не брился дня три, а уже так оброс: если не будет бриться неделю, в свои двадцать или сколько там ему будет иметь настоящую, чуть курчавую бороду.

Артём ещё вчера хотел у него спросить, где они встречались раньше, но всё забывал.

– Не помнишь? – улыбнулся Захар; когда он, щурясь, улыбался, глаза его будто исчезали под веками. – А нас везли на одном рейсе, мы едва не передушились в трюме: по дурости полезли самыми первыми – а надо бы наоборот: тогда места достались бы у выхода, там хоть воздуха можно понюхать.

Артём покивал: да, было дело.

– Мы и в тринадцатой были вместе, но там в толкотне редко нас сталкивало, да я и без бороды был, и всё время на другие наряды… А потом меня перевели в двенадцатую – как раз, когда ты… – Захар, снова сощурившись, посмотрел на Артёма и добавил: – Дрался там с блатными, а потом в больничку попал.

Артёму понравилось, что с блатными он всё-таки, как свидетелям показалось, дрался, а не прыгал от них, как бешеная вошь, с нар на нары…

– Вас, как я понял, взяли в спортсекцию? – спросил Щелкачов Артёма – и он тут же вспомнил, что давно Щелкачову “тыкает”, а тот ему – нет. “Ну и ладно!” – быстро решил Артём.

Он кивнул: да.

– Бокс? – уважительно произнёс Щелкачов.

Артём усмехнулся. Вдвойне было смешно оттого, что Захар, судя по его виду, слово “бокс” услышал впервые и значения его не понимал.

Никогда особенно не задумываясь об окружающих его людях, Артём легко догадался, что Захар ищет себе дружбы – с ним, Артёмом, – и причины тому просты: с блатными дружить – себя продать и потерять, а с Щелкачовым – сложно, он умный. Захар искал сближения с понятным ему человеком в надежде, что в трудную минуту тот, быть может, пособит.

Зато Артём давно уже ни с кем сближения не искал, оттого что догадался: помочь не может никто. Мало того – лучше и не отягощать собою никого: к чему было хоть Василию Петровичу, хоть Афанасьеву смотреть на то, как Артёма гоняют блатные – и догнали бы вконец, когда бы Бурцев не разбил первым его башку.

“А я ещё сержусь на Бурцева! – вдруг подумал, вернее сказать – понял Артём. – Надо бы сельди раздобыть да ему привезти в дар. Если б не он, меня б уже… порвали бы…”

Щелкачов – тот тоже был не прочь найти в Артёме товарища – хотя бы по той причине, что они пользовались одним словарём, допускали в речи причастные обороты и явно принадлежали к среде книжной. Но Щелкачов был не нужен Артёму тем более, и общался он с ним лишь потому, что ему было душевно и забавно, и сегодня его никто вроде бы не должен был убить – а разве это не повод для радости.

К тому же утро, которое начинается с кремлёвской сельди, – это утро необычайное, доброе.

До обеда они немного поработали – кто копал, кто чертил, Артём всё больше отгонял лопатой всевозможный тысячекрылый гнус.

Красноармеец при них был, но ни во что не вмешивался и не погонял – наверное, ему так и приказали: присматривать и не лезть.

К обеду появился Горшков – с распухшим лицом и свежей ссадиной, прошедшей через скулу и на висок. В руках был свёрток.

Артём смотрел на Горшкова чуть опасливо: кто его знает, что у него после вчерашнего позора на уме.

– Здра, гражданин начальник! – на всякий случай гаркнул Артём, вовремя пнув Щелкачова, чтоб поддержал. Захар подоспел только к “…чальник”.

– Бриться и мыться будете сейчас, – сказал Горшков, будто не услышав приветствия, – а то притащили вшу к нам на островок – нахрен бы она нужна.

Следом заявился Феофан с пирогами.

Пироги были вчерашние, или позавчерашние, а то и недельные – но что с того, когда весь день на воздухе с лопатой. Все бросились есть, давясь и дыша носом, время от времени обводя округу глазами: не выросла ли поблизости из земли бутылка молока или, пусть с ней, воды.

– Озёрной попьёте сейчас, – сказал Горшков.

…К тому же пироги были не только с капустой, но и с повидлом – и, когда это повидло попало Артёму на пальцы, он даже зажмурился: где я? Кто я? Почему я жру повидло, я что, сплю?

У озера Артём и Захар быстро всё с себя поскидывали и полезли в воду, Щелкачов задумался, а индусы вообще пристыли.