Сильные - Олди Генри Лайон. Страница 19

Обидно, вздохнул мертвый я.

«Почему?»

Лучше, когда знают. Помнят. Жалеют.

«Почему лучше?!»

Ну, все-таки семья.

«Семья? Подрастет твой младший брат, поедет в Кузню. И будет на каждом шагу думать: вот Мюльдюн-бёгё пережил Кузню, а Юрюн-тобук [20] не пережил… А я? Я переживу? Или нет?! Испортишь ты ему дорогу. Не о всяких братьях надо знать, парень. Иные способны изломать тебе весь путь, сколько там его отмерено. Хорошо, ты умер. Зато по дороге сюда ты был счастлив. Оружие выбирал – счастливый. Уже кое-что, правда? Неужели ты не хочешь, чтобы твой младший брат…»

Нет у меня никакого младшего брата. Заткнись!

«Что ты на меня-то окрысился? Я все-таки постарше тебя буду – и как живой, и как мертвый. У меня опыт. Старших надо чтить. Старших надо уважать. Вот ты Мюльдюна чтишь? Папу? Маму?»

Чту, согласился мертвый я. Уважаю. У них опыт, они мне ничего не сказали про старшего брата-недоделка. Я ехал в Кузню счастливый. Оружие выбирал – счастливый. Я только умер несчастный, но тут они ни при чем. И знаешь что, Омогой? Я сейчас уважаю их меньше, чем раньше. Чту меньше. Люблю по-прежнему, но любви не прикажешь. А почтение, уважение… Меньше, да. Гораздо меньше. Мне стыдно, но это так.

«Полагаешь, они должны были тебе всё сказать? Про брата?»

Наверное, да.

«Перед отъездом в Кузню?!»

Да.

«Ну, парень, ты даешь! И ты бы ехал несчастный? Несчастный, выбирал оружие?»

Зато я умер бы счастливый. Я знал бы, что не один такой.

«Ты же знал! Тебе говорили, что из Кузни не возвращаются!»

Говорили. Одно дело, когда не возвращается кто-то. И совсем другое дело, когда не вернулся твой родной старший брат. Кровь от крови, плоть от плоти. Так ты не одинок в жизни, потому что есть Мюльдюн, и в смерти тоже, потому что был он, который не вернулся.

«А с чего ты решил, – спросил мертвый Омогой, – что он не вернулся? Тот, который старший?»

Ну, я же не вернулся.

«А с чего ты решил, что ты не вернулся?»

* * *

– Пить…

– Вот, пей…

Вода. Чистая. Прохладная.

Мало.

– Еще…

– Нельзя.

– Еще!

Расширяюсь. Хочу пить. Хочу пить. Очень хочу пить. Стану большим, отберу всю воду. Напьюсь. Нет, не расширяюсь. Усыхаю. Нет сил. Нет воды. Ничего нет.

– Капельку…

– Куо-Куо смочит тебе губы. Больше нельзя.

Кто?!

Будь у меня хоть чуточку силенок, подскочил бы на лежаке. А так всего лишь открыл глаза. Измучился! Словно не веки поднимал, а гору Чочур-Мыран. Сарын-тойон, слепой зрячий – вот кто меня понял бы, с его глазами-то!

Дочь кузнеца сидит рядом, прямо на полу, поджав под себя ноги. В руке она держит глиняную чашку с водой. Влажной тряпицей касается моих губ. Пальцами выжимает сладкую благодать. Пара капель упали мне на язык. Уруй-уруй! Я с благодарностью проглотил, что досталось, и понял, что погиб. Вначале я, оказывается, не совсем погиб, а теперь совсем.

Кинется она на меня, что делать стану? Как отобьюсь?

«Жених! Станем вместе спать, детей рожать!» Я опять зажмурился, чтобы не так страшно было, а в ушах звенит-гремит: «Красавец мой! Суженый-ряженый!» Ну что я за неудачник?! Нет, прав Омогой: родится у меня младший брат, лучше ему про меня не рассказывать.

– Ты окрепнешь, и Куо-Куо даст тебе еще воды…

Окрепну, подумал я, и первым делом вооружусь. Не всегда же Кытай Бахсы будет меня от дочки защищать! Вот сейчас, например, не торопится. Кует себе, подлец, и в ус не дует.

– Ты вспотел. Тебя надо вытереть.

Вместо чашки – миска. Другая тряпица, побольше. От миски тянет кисленьким. Я чихаю, чуть не порвавшись на лоскутки. Кузнецова дочка тихонько смеется, откидывает покрывало, сшитое из оленьих шкур, начинает возить по мне тряпкой. Мамочки, я же голый! Она же… Страхи бродят вокруг, охают-ахают, но я не слышу. Я засыпа́ю. Проваливаюсь в пуховую груду, в кучу палых листьев.

Мне уже все равно.

7. Наглая я скотина

– Так надо было, – сказал Мюльдюн.

Я кивнул.

– Надо, понял?

Я кивнул еще раз.

– Скажи я тебе правду, – Мюльдюн почесал кончик носа. Ну точно Кустур в минуты задумчивости! Кажется, мои кивки его не убедили, – я бы тебя убил. Ты бы ехал живой, а на самом деле мертвый. Соображаешь? Нельзя знать заранее. Ты тогда и выбираешь не так, и боишься не так, и вообще.

– Ты чего? – удивился я. – Ты просишь прощения?

Если я удивился, то Мюльдюн изумился. Впервые в жизни я видел, как брови моего старшего брата ползут на лоб, а рот приоткрывается, словно у годовалого ребенка, взявшего в руки потрясающую штуковину неизвестного назначения.

– Прошу прощения?

– Ну да…

– У тебя?

– Ну да…

– Я?!

– Ага, ты.

– Наглая ты скотина, – ласково уведомил меня Мюльдюн. Он на глазах превращался в записного острослова, считай, сказителя. Такой готов обложить избранную жертву, как новенькую юрту, сверху донизу: и корой, и дерном, и коровьим навозом. – Прохвост. Позор семьи. За что я прошу у тебя прощения?!

– За то, что не мог предупредить меня заранее.

Он сдвинул шапку на затылок:

– Ничего я не прошу, понял? Я предупреждаю тебя. Сейчас, когда я имею право это сделать. Однажды ты повезешь маленького засранца-боотура в Кузню, вот я и предупреждаю: молчи! Если, конечно, тебе не захочется прикончить спутника своим рассказом. Есть такие яды, братец – проглотил сегодня, а умер завтра.

– И такое бывает?

– Всякое бывает.

Я зажмурился. Представил: везу в Кузню боотура-малыша. Трюх-трюх, качаемся в седлах, глазеем по сторонам. Не бойся, говорю я ему. Тебя схватят клещами, сунут в горн, дадут молотом по башке. А ты не бойся! Главное, потерпеть, и все будет хорошо. Очухаешься, встанешь на ноги; вырастешь лихим молодцом. Он едет, не боится. Ну, то есть боится, но совсем иначе. Когда знаешь, что тебя ждет, что главное – потерпеть, боишься по-другому. Он едет, а я его уже похоронил. Живого в землю закопал. Воткнул сто слов, как сто ножей, под ребра. И еду рядышком, улыбаюсь. На привалах делюсь едой, водой. Дохой укутываю, чтоб не замерз.

– Тебя Ала Дяргыстай этому научил? – спросил я.

– Да.

– Когда ты после Кузни пластом лежал?

– Да.

– Он – тебя, а ты – меня?

– Да. А ты – следующего. Так принято.

– А если всё делать по правилам, – мне вспомнился отец. Веранда, ноги на перилах, чорон с кумысом, – по обычаю, то мы остаемся живы? После Кузни, да?

– Не все. Но большей частью – да, живы.

– Хорошо. Я запомнил.

Он встал:

– Я уеду дней на пять. Может, семь. Жди меня здесь, выздоравливай.

– А мастер Кытай знает?

– Знает.

И вышел прочь.

А я остался. А что? Обычное дело. Мне не то что ходить – сидеть невмоготу. Посижу капельку, и сползаю, лежу пластом. Вчера и сесть не мог. Хорошо хоть, один-одинешенек валяюсь, не так стыдно. Куо-Куо забегает по сто раз на дню. Кормит, поит, моет. Скажете: хорош врать, парень! Как один, когда Куо-Куо? Она не в счет, к ней я привык. Если бы не привык, со стыда бы сгорел, клянусь. Она мне горшок подставляет, на бок меня укладывает, и я с лежака в этот горшок… Ну, вы поняли. Горшок красивый, из цельного куска березы. По краю – завитушки. А я целюсь, значит, боюсь промахнуться. Боотур! Ворону в глаз бью, что мне горшок! Если по большой нужде приспичит, так я на спине, а она под меня берестяной туесок подсовывает. Вот я и успокаиваю себя: мол, привык, ничего особенного. Уже и забыл, как шальная девка меня в конюшне валяла, в штаны лезла. Сейчас в штаны залезет, подсобит облегчиться – и спасибо за хлопоты, век помнить будем!

По-моему, я у нее не первый. Ну, не первый боотур, за которым она ходит. Сколько же ей лет, а? Я утром хотел у неё спросить: ты что, и за Мюльдюном ухаживала? Так хотел, что аж зудело! И промолчал, застеснялся. У Мюльдюна тоже не спросил. Даст он мне по шее вместо ответа, и правильно сделает.