Сильные - Олди Генри Лайон. Страница 52

Он заворчал. Ничего хорошего, слышалось в его ворчании.

– Сестра. Хватит нюхать.

Хрип, рычание: нет, не хватит.

– Нельзя. Хорошая.

Клокотанье в глотке: так я тебе и поверил!

– Хорошая. Очень хорошая.

Второй прыжок, разворот, и Нюргун оказался возле меня. Обнюхивание затянулось втрое против сестринского. В носу Нюргуна подвывало, булькало. Я старался молчать. Хорошо, что он двигался медленно, словно делал мелкую кропотливую работу, требующую предельного внимания. Дернись он, ускорься, хлопни в ладоши, и я оброс бы доспехом быстрее, чем сообразил бы, что это – убийство, а может, самоубийство.

Умсур, к счастью, не вмешивалась.

Закончив, он встал и потянулся лицом ко мне. Я по-прежнему не шевелился. А что я должен был сделать? Заявить: «Нельзя, я хороший! Очень хороший!»? Спихнуть его обратно в механизм?! Я подумал, что уж за пятнадцать лет можно было подготовиться, и передумал. Подготовиться к чему?! Нюргун оскалился, показывая крупные желтые зубы. На верхнем переднем – щербина. Ближе, еще ближе. Его зубы прикусили мне нижнюю губу. Потянули на себя, усилили давление. Лопнула кожица, потекла кровь. Нюргун причмокнул – точь-в‑точь младенец, когда из материнского соска ему в рот потечет молоко – и опять прихватил зубами мою губу. Я вспомнил, как, вися на столбе, Нюргун закусывал свою собственную губу, как струйка крови текла ему на грудь, и чуть не расхохотался. Спросите, что тут смешного? Ничего. Просто я не представлял другого способа остаться усохшим. Шарахни я Нюргуна колотушкой по башке, и чем бы дело кончилось?

То-то же.

Честно говоря, я не знал, что он умеет говорить. Вот, узнал.

– Брат, – сказал Нюргун, отпустив мою губу. – Люблю.

Я разгреб его волосы, чтобы лучше видеть. У него были мои глаза. Нет, мамины. Нет, это у меня были его глаза. Его и мамины. Нет, это у нас обоих были мамины глаза.

Ох, что-то я совсем запутался.

3. Люблю, не люблю, к сердцу прижму

Щеки коснулось холодное, мокрое. Мазнуло по носу. Я прищурился. Весь мир был густо зачеркнут косыми белыми полосами. Дальше они сливались в сплошную пелену. Пелена – молоко, кипящее в забытом на огне котелке – с наслаждением пожрала слоистый край небес. Смазала очертания, морочила, насмехалась.

Снег. Первый снег в этом году.

Ну да, зима близко. Считай, наступила. А полосы и кипень оттого, что гора вращается. Это как в буран на коне скакать. Рядом шумно пыхтел Нюргун. Облако пара от его дыхания пробило брешь в снежной завесе, протаяло черную курящуюся полынью. Брешь затягивалась, уплотнялась и вновь поддавалась напору воздуха, согретого в широкой груди. Брат во все глаза смотрел на сыпучее чудо. Да он же снега никогда не видел!

А что он вообще видел?

– Снег. Это снег, Нюргун.

Нюргун засопел. Высунул язык, поймал снежинку.

– Пришла зима. Пошел снег. Помнишь, я тебе рассказывал?

Он сглотнул, дернул хрящеватым кадыком.

– Про снег, про зиму…

Меня словно прорвало. Верно говорила Умсур: мне бы в сказители. Я никак не мог остановиться – говорил и говорил, пока нарочно не прикусил себе щеку изнутри. Больно, я аж задохнулся! Нюргун хмурился. Лоб его шел глубокими складками, похожими на ущелья в теснине Куктуй-Хотун. Пытается вспомнить? Сердится, что не получается? Или на меня сердится: чего-то хочу, требую?! Я отодвинулся подальше, хотя и понимал: бесполезно. Если что – догонит.

Лоб брата разгладился. Зато начали дергаться щеки, уголки губ, подбородок. Не сразу до меня дошло: Нюргун пытается улыбнуться.

Нет, не получилось. Это тебе не по механизму скакать.

– Снег! – гаркнул Нюргун.

Он шагнул к самому краю внешнего скального карниза. Замер на скользком, опасном порожке из стылого железа, над жадной пропастью; уперся босыми пятками, запрокинул лицо к серебряной вьюге. Рой студеных мух налетел на добычу, закружился смерчем, норовя облепить с головы до ног. Он же голый! Замерзнет! А я, растяпа, хоть бы вторую рубаху захватил, что ли! Родич, называется… Я сорвал с себя доху, собираясь накинуть ее на Нюргуна, да так и замер с дохой в руках, дурак дураком. Во-первых, моя одежда была Нюргуну безнадежно мала. Во-вторых, я вовсе не был уверен, что недавний пленник позволит себя одеть. И в третьих, в-главных… От Нюргуна валил густой пар. Он стоял с неестественно прямой спиной, словно по-прежнему висел на столбе, окутан облаком дыма от лопающихся пузырей Алып-Чарай. Я наконец-то разглядел: снежинки до него не долетают! Тают за ладонь от могучих плеч, обращаются в пар. Здо́рово! Выходит, Нюргун сам себе и доха, и камелек? Надолго ли дров хватит? И вообще, не пристало моему старшему брату голышом разгуливать! Чай, не бродяга, из приличной семьи! Доберемся до Среднего мира, приоденем…

– Летит.

Это было первое слово, какое произнесла Умсур с момента освобождения Нюргуна. Когда мы выбрались из стрекочущих недр горы, она прижалась к ржавой, покрытой выбоинами стене как можно дальше от нашего брата. Там и стояла молча. Звук собственного голоса, казалось, освободил Умсур. Она перестала вжиматься в обледенелый металл горы. Сделала шаг, выпрямилась: стройная, высокая, белая одежда, белое лицо – лиственница в зимнем уборе. Она больше не боялась. Или очень убедительно делала вид, что не боится. Меня, по крайней мере, она убедила.

Ну, почти.

– Летит.

Я вгляделся в морозную кипень. На нас, увеличиваясь с такой скоростью, будто он катился в долину с перевала, надвигался здоровенный снежный ком. Облако, и не простое, а ездовое. Ну да, мы с Мюльдюном заранее условились. Надо же на чем-то Нюргуна в Средний мир отвезти? Коня у него нет, а и был бы, так он ездить верхом не обучен. Пешедралом с небес на землю топать? Дудки, это вы сами, если ног не жалко. Идею насчет облака Мюльдюн воспринял, скажем прямо, без восторга. Даже спорить пробовал. Умсур его влет срезала:

«Может, у тебя какая здравая мысль есть? Предлагай!»

Мыслей у Мюльдюна не было. Поскрипел, побурчал и согласился. С этого момента я был спокоен. Не вообще спокоен – куда там! – а насчет облака. По нраву оно Мюльдюну, не по нраву, а если сказал – сделает.

Облако зависло, наехав боком на карниз. Из облачной утробы начал выбираться Мюльдюн: бочком, долго-долго, как дряхлый старик из юрты. Наружу ему не хотелось, да пришлось. На Нюргуна он смотрел, только что не разинув рот. Я когда в первый раз Нюргуна увидел, тоже на него так смотрел.

– Да расширится твоя голова, Мюльдюн!

Он вздрогнул, словно я его разбудил невпопад. Я впервые видел, как Мюльдюн-бёгё вздрагивает.

– Ага. И твоя.

– Что моя?

– И твоя пусть.

– Мюльдюн, это Нюргун. Нюргун, это Мюльдюн.

Нюргун ловил на язык снег.

– Мюльдюн – брат. Наш брат.

Нюргун присел, сгреб увесистый снежок и откусил от него. Начал жевать, потешно кривясь. Челюсти его двигались, как у лесного деда. Время от времени он косился на облако: не куснуть ли за компанию?

– Брат, говорю. Хороший.

Провались я сейчас в бездну Елю-Чёркёчёх – спасибо бы сказал. Вот, два громилы: один голый, второй одетый. Оба бёгё – силачи. А я с обоими, как с малолетними сопливцами, беседы веду. А что делать? Иначе Мюльдюн не услышит, а Нюргун не поймет. Он вообще понимает хоть что-нибудь? И, главное, все как воды в рты понабирали, взгляды отводят – и Умсур, и Мюльдюн. Старшие, называется! Давай, Юрюнчик, отдувайся за всю семью! А что? Обычное дело. Будем отдуваться, если больше некому. В конце концов, это я решил, что Нюргуна освободить надо. Я освободил, мне и нянькаться.

– Голова, Нюргун, – выдавил из себя Мюльдюн.

И добавил ценой колоссальных усилий:

– Да расширится она. Вот.

По-моему, Мюльдюн сразу пожалел, что заговорил. До сих пор Нюргун им вообще не интересовался, будто никого с нами и не было. А тут вдруг зыркнул искоса, с шумом втянул ноздрями воздух – чуп-чуп! – и резвей скакуна затопал по карнизу к «хорошему брату». Железная подошва ощутимо содрогалась под ним – как бы не обвалилась!