Сильные - Олди Генри Лайон. Страница 70

– Нужно, – осторожно согласился я.

Дядя Сарын учил: говоришь с безумцами, а тем паче с безумицами – кивай. Спорить – ни-ни! Еще лучше – уходи. Ему хорошо советовать! Куда уйдешь, если мы в Кузню спешили так, будто нам тут медом намазано?

– Ты валяй, сказочник, – подбодрила старуха, и Эсех закивал, соглашаясь. – Излагай, мы ждем.

Она полностью вышла из тени мужа. По-прежнему большая, рыхлая, кузнечиха будто усохла, но с огромной пользой для себя. Взгляд прояснился, заблестел. Когда она смотрела на меня, мне казалось, что в грудь тычут пальцем: корявым, с распухшими суставами.

– Улусники, – я сто раз проклял себя за то, что связался с дядьсарыновой сказкой, – захотели накинуть ярмо на ход времен. Они сунули времени в рот удила, схватились за узду…

– За узду? Или за звезду?!

– Н-не знаю…

Вот же дотошная старуха!

– Зато я знаю, – огорошила меня жена мастера Кытая. – Твои чудесные, твои мудрые-премудрые улусники побоялись связываться со звездой. В их распоряжении была одна-единственная звезда, понял? Самый распоследний болван понимал, что станет с улусом, если эта звезда накроется медным тазом. Они нашли замену для звезды. Ты когда-нибудь слышал, что у каждого человека есть своя звезда?

– Только у человека? – помимо воли я заинтересовался. – А у нас, солнечных айыы? У адьяраев?

– Ага, – поддержал меня Эсех. – У нас, адьяраев, есть?

– У всех. Какая для звёзд разница?

Звезды звездами, а для кузнечихи, судя по ее кислому лицу, точно не было разницы. Я даже застеснялся, как если бы сморозил несусветную глупость. Эсех, и тот понурился. Наверное, ему больше бы понравилось, если бы адьяраям отвалили кучу ярких звёзд, а остальным – пустой бурдюк с дырой.

– Ученые улусники, – старуха, как маленького, погладила Нюргуна по голове. Мой брат нравился ей больше нас, потому что не задавал дурацких вопросов, – заменили звезду человеком. Подобное подобным, а? Умники погрузили его в длительный сон, подключили к системе жизнеобеспечения и пустили время через него.

– Как табун? – спросил Эсех.

– Табун?

– Ну, табун лошадей. Через ущелье, верно?

– Похоже, – старуха заухала совой. Смеялась она хищно, неприятно. От такого смеха хотелось зарыться в сугроб, да поглубже. – Только ущелье рано или поздно заканчивается. А человек бесконечен. Во всяком случае, бесконечен, пока горит его звезда. Он спал, время неслось…

– Он старел! – догадался я.

– Ерунда! С чего бы ему стареть?

– Так время же! Несется!

– Ущелье стареет, когда через него скачет табун?

– Н-нет…

– Вот и не болтай глупости, – она все гладила Нюргуна, все расчесывала ему волосы. Нюргун терпел без возражений. Миску он к этому моменту вылизал до блеска. – Ущелье сбивает табун в кучу, уплотняет его. Спящий человек сделал время плотным, насыщенным, чтобы лучше горело. То же самое делают звезды. А когда наши мудрецы поднесли ко времени огонек, случилась подлая штука…

– Штука! Я сделал!

Хлопнула дверь. Из Кузни, приплясывая, выскочил мастер Кытай. Он тащил штуку – низенькую, крепко сбитую лавку со спинкой. В отличие от лавок, к которым я привык, спинка располагалась сбоку, в узком конце, напоминая одинокий подлокотник. Появление кузнеца рухнуло старухе на темя колотушкой, обмотанной тряпьём; превратило в немую, глухую, слепую. Выцвели глаза, в глотке вместо связной речи поселился смутный клёкот. Была сова с крючковатым клювом, стал земляной ком. Оборвав сказку на полуслове, кузнечиха отдернула руку от головы Нюргуна. Обожглась, что ли? Тень мужа накрыла ее полностью, возвращая нам прежнюю хозяйку дома, для которой мы, кого ни возьми – пустое место. Забрав у Нюргуна миску, она заковыляла прочь.

– Эй! – завопил ей вслед Эсех. – А дальше?

Никакого дальше он не дождался.

– Вот! – ликовал кузнец.

Бодрей щенка, учуявшего поживу, он спрыгнул с крыльца. Поставил лавку перед собой, подбоченился – вот, мол, чего я сварганил! – и, ухватив Нюргуна подмышки, потянул моего брата из саней.

– Помогай! Ишь, тяжеленный…

Вдвоем мы без особого труда подняли Нюргуна.

– Сажай! Да не поперек, а вдоль!

Когда мы умостили Нюргуна на лавке, кузнец заботливо укутал ему ноги волчьей шкурой и вручил две колодки. Нижний край колодок был окован железом, в верхнем зияли прорезные щели-держаки.

– Толкайся! Ну что же ты?

Нюргун опустил руки, уперся колодками в землю. Р-раз, и лавка поехала! Я поначалу и не заметил, что к стоякам лавки крепятся махонькие колесики. Ай да мастер Кытай!

– Люблю, – кивнул Нюргун.

Вы бы видели, как расцвел кузнец!

– Значит, ты кричал, – внезапно произнес Эсех.

Плевать он хотел на лавку. На колеса. На Нюргуна. На сказки. Я сперва не понял, о чем это он. Память отшибло; забыл, с чего начался наш разговор. А когда понял…

– Кричал, – повторил мальчишка-адьярай. – В Кузне.

Я отвернулся. Уши горели, щеки горели. Надеюсь, мой длинный язык не помешает перековке мальца. Если что, век себе не прощу.

– Кричал, да. Все кричат. Ну ладно же…

Он угрожает, подумал я. Знать бы, кому?

6. Вот это, я понимаю, любовь!

Ну, приспичило. А что? Обычное дело.

Идти в Кузню я не хотел. Оставлять Нюргуна наедине с Эсехом – кузнец сбежал быстрей косули, сославшись на работу – тоже не хотел. С другой стороны, что парень Нюргуну сделает? Тень натравит? Чтобы что-то сделать, надо близко подойти, и не тенью, а самим собой. Небось, справится с ним Нюргун, пока я подоспею. Даст, как лосю, кулаком в лоб… Нет, как лосю не надо! Объясняй потом Уоту, где голова любимого родича, и что это за кучка мозгов.

Я мигом!

Гонимый нуждой и тревогой за брата – неизвестно, чем больше! – я рванул со всех ног. За домом, там, где стояла памятная юрта-ураса для боотуров, выздоравливающих после перековки, росли вполне подходящие кусты. Густые, укромные, а что местами железные, так мне с них урожай не собирать. Доху я сбросил на крыльце: упарился, в дохе-то! Всех дел – укрыться за путаницей веток, справиться с завязками, спустить штаны ниже колен, рубаху наоборот, задрать повыше – и присесть раскорякой.

Да, еще задуматься.

В отхожем месте всегда думается хорошо. Это я давно приметил. То ли место подходящее, то ли занятие, а мысли в голову, да расширится она, лезут и лезут. Кто о чем размышляет. Я, например, о любви. И нечего зубы скалить! Где и подумаешь о любви, как не здесь? Никто не мешает, в драку не лезет, сказок не требует… Вот кузнечиха – она мужа своего любит? Любит. Или, скажем, мама моя папу любит? Разумеется. Утонули человеки-женщины в любви, растворились, себя потеряли. Кроме семьи, ничегошеньки для них не осталось. Редко-редко вынырнут, как жена мастера Кытая: вдох, выдох, и опять на глубину. Мне Умсур рассказывала: у жен духов-покровителей или божеств – всегда так. Жены боотуров – другие. У нас, сильных, силы много, а харизмы – не знаю, что за пакость, спрашивайте Умсур, она умная – с гулькин нос. Нам пришибить кого – раз плюнуть, а вот растворить в себе – дудки!

Ладно, речь не о нас, речь о дяде Сарыне.

Это ж как дядя Сарын тетю Сабию любит, а? Как любит, если ради нее от грозного облика отказался! Я бы на его месте с утра до вечера Первым Человеком ходил. И он бы ходил – я же видел, ему нравится. Нет, не ходит. Стареет, болеет, о колыбели заговаривать начал. Я сперва решил: в детство впал, бедолага. Мне тетя Сабия объяснила: среди трех колыбелей Елю-Чёркёчёх есть молодильная. Ляжешь бабушкой, встанешь правнучкой. Если, конечно, по уму ложиться, с толком. Они с дядей Сарыном там уже лежали, вдвоем в одной колыбельке. Тут я засмущался и расспросы прекратил.

Плюнул бы Сарын-тойон на колыбель, вышел бы из дома Первым Человеком раз и навсегда – и болезни бы удрали, и годы с плеч свалились! Первый Человек только с виду старик, а на деле – ого-го! Он бы – ого-го, а тетя Сабия бы моей мамой стала, или кузнечихой. Подмял бы ее дядя Сарын, как лесной дед олененка-тонконожку. Он бы!.. она бы… Я бы объяснил лучше, да слов у меня маловато. Ничего, вы и так разберетесь.