Дороги. Часть первая. - Йэнна Кристиана. Страница 23

— Мы тебе поможем вспомнить.

Лекарство медленно поступает в вену. Тошнотворно, кружится голова.

Как-то очень весело и легко становится. Хочется поделиться, ну в самом деле, что вы ко мне привязались? Я на самом деле не помню ничего. Может быть. Вполне возможно — я ничего не знаю.

— У нее психоблокировка.

— Ничего, снимем...

... Вы знаете, так тяжело работать, и ездить так далеко. Но в городе работы сейчас не найти. Автобусы ходят ужасно нерегулярно, на остановке по часу иной раз стоишь, продрогнешь, а сама по себе работа...

— Заткнись!

Удар по щеке отрезвил Ильгет. Она замолчала.

— Отвечай быстро — ты получила металлическую коробку?

Думай... попробуй сообразить. Что же происходит? За что он ударил меня? Я работала на фабрике... сагоны.

Ярна заражена сагонами. Это очень опасно. Эти люди — синги, они работают на сагонов. И наверное, я как-то участвовала в войне против них. Я не помню этого. Психоблокировка — а это что означает?

Враги. Господи, ужас какой... что же теперь со мной будет? Ведь я же не солдат на самом деле. Я боюсь... очень боюсь. Наверное, на все это я решилась добровольно.

— Нет, я не помню ничего.

В детстве Ильгет любила лазить с девчонками на высокую чуть подгнившую крышу старого сарая. В саду воровали ранетки — дикие осенние яблоки — потом лезли на крышу, и делили их на всех. Ильгет было одиннадцать лет. Однажды они забрались с Нелой на крышу вдвоем. Даже яблок у них не было, просто хотели поиграть во что-то или посочинять истории, валяясь на мягком теплом настиле. Стали валять дурака, щекотать друг друга. Нела погналась за ней, Ильгет прыгнула, и опускаясь уже в середине следующего квадратика крыши, ощутила страшное — настил больше не держал, ноги стремительно проваливались в черноту, в пустоту...

Она потеряла сознание от удара, и говорили потом, что прямо рядом с ее головой торчали ржавые вилы, чуть-чуть левее — и все. Ильгет полежала в больнице какое-то время — сотрясение мозга. И уже никогда не рисковала больше на эту крышу. Но самое удивительное — она почти сразу же сама пришла в сознание, что-то говорила, потом снова впала в забытье, но позже, придя в себя в больнице, так ни разу и не вспомнила, что же было между падением и отправкой на медицинской машине. Ей казалось — ничего не было. Черный провал. Антероградная амнезия, так, кажется, это называется. И долгие годы она потом удивлялась этому странному свойству памяти — вдруг потерять целый большой кусок жизни...

Эта штука называется болеизлучатель. Выглядит безобидно, на компьютер похоже, от него проводки отходят. Их окончания приклеивают на кожу, скотчем. Болеизлучатель воздействует прямо на периферические нервные центры. Все это Ильгет объяснял медленно и подробно высокий и незнакомый человек в черной форме.

Сильнее боли просто не бывает.

Но за что, за что? Почему?

Ты еще не веришь в боль, не знаешь, какой сильной она бывает. И в первые секунды (адреналин клокочет в крови) кажется, что терпеть можно. А потом боль достигает самой глубины и самого предела...

...Почему, за что? Я же не сделала никому, ничего... Да, я не помню.

Придя в себя в очередной раз, задыхаясь от запаха рвоты (все вокруг залито рвотой, и уже желчь выходит, во рту горько от желчи), обливаясь слезами...

Сильнее боли просто не бывает.

Наверное, ты что-то такое сделала... Против сагонов. Сагоны — это зло. Ты враг. Эти люди — твои враги (у Ильгет до сих пор никогда не было врагов). Теперь тебе придется терпеть и держаться. Терпеть. Только это терпеть — невозможно. Невозможно, но деваться некуда. Я же не думала, не могла думать, что будет так... Что они сделают со мной?

Как долго это продлится? Меня все равно убьют, так скорее бы... Как было бы хорошо просто сидеть в камере смертников, и ждать... нет, это невозможно!

Ей на горло поставили глушитель, такой пластмассовый приборчик, гасящий все звуковые колебания. Она слишком сильно кричит... хрипит, надрывается, рвется, выворачиваясь из ремней, но все совершенно беззвучно — так бывает во сне, когда...

Отчаяние. Ужас, отчаяние, кажется, мозг выворачивает наружу, как кишки, когда рвет. Этого же просто не может быть... сколько еще осталось? Это не кончится никогда. Это — теперь уже — навсегда. До смерти. Когда станет еще хуже, совсем невыносимо, наступит смерть. Но сколько еще ждать — год, два... я даже одну минуту не могу этого выдержать! Я не могу, вы понимаете это, я не могу, так же нельзя, так невозможно!

В глазах черно. Слишком много этих, и все они в черном. Странная очень форма. Пуговица такая серебристая, блестящая, слегка поцарапанная. Ильгет дышит тяжело, воздуха не хватает. Пока боли нет... что-то ноет внутри, но настоящей боли сейчас нет. Лучше всего рассматривать пуговицу на черном мундире, хочется ее потрогать, но руки же привязаны. Пуговица посверкивает, отражая свет. Почему во рту вкус крови? Я, кажется, закусила губу. Глаза сами собой закрываются. Спать хочется, устала от боли.

Ночь кончена. Луна мертва...

Белый халат, значит, все-таки я в больнице. Почему-то я совсем не вижу их лиц, они где-то там, высоко, расплываются пятнами. Нет, я все так же привязана, вот они, ремни, никуда не делись. На левой руке — капельница, на правой... какой-то браслет. Он надувается. Понятно, это давление измеряют.

— Сколько уже времени? Давно она здесь?

— Дней десять.

(Десять дней? Мне кажется, прошло несколько лет).

— Вы ее потеряете. Пусть отдохнет.

Капельница. И ремней нет никаких... какое счастье, неужели это все кончилось... Ильгет немедленно проваливается в сон.

Маленькая Мари. Ослепительный, безжалостный свет ламп, и крошечное тельце, распятое на дне белого кювеза, под огромной машиной, что непрерывно насилует так и не раскрывшиеся легкие — вдох, выдох, вдох, выдох, вздувается крошечная грудка и живот...

— Выключите эту машину.

— Госпожа Эйтлин, вы хотите убить своего ребенка?

— Но это не жизнь.

Вина, страшная вина — я не смогла, я не знаю, почему так получилось, но я не смогла дать тебе жизнь, доченька. Это моя вина, что твоя кожа так натянута на ребрышки, личико — старческое, испитое. Я ведь делала все возможное, витамины принимала, берегла себя, и почему же так... я так ждала тебя, так радовалась. Я так любила тебя. Прости меня, родная. Но почему же они мучают тебя, почему не дадут хотя бы уйти спокойно?

Вдох, выдох...

Ты даже и закричать не можешь.

— Вы думаете, что есть шанс?

— Я не знаю, госпожа Эйтлин, при такой недоношенности процент выживания...

Прости меня, Мари, прости меня. Я ничего не могу сделать. Даже прекратить твою муку — не в моей воле. Я единственный человек на земле, кто любит тебя, но я ничего не могу сделать... ничего.

На какой-то миг — прозрение, ясное, как молния, я-то хоть знаю, ЗА ЧТО мне все это, хотя бы могу догадаться.

Нет, я не знаю этого точно, но смутно уже понимаю. За что. Мне очень хочется вспомнить, понять. Для себя. Но этого-то как раз и нельзя, потому что тогда ведь и они узнают.

Ты кричишь, но твой крик никому не слышен, пластмассовая заглушка стянула горло. Я знаю, знаю, что надо бороться, но я больше не могу, я действительно не могу, Господи, забери меня отсюда, куда угодно, мне этого больше не выдержать. Это невозможно терпеть...

Сколько уже прошло времени — наверное, год... Воспоминания из прошлой жизни приходят все реже. Я родилась для того, чтобы корчиться здесь, на этом столе, и счастье — это когда тебя оставляют в покое, разрешают спать. Спать. Потом ты с удивлением замечаешь шнур капельницы — они вообще вынимают его когда-нибудь? И сразу проваливаешься в сон. Спасение.