Антидекамерон - Кисилевский Вениамин Ефимович. Страница 16
Голос Сапеева не понравился мне. Мужик он был неплохой и хирург не последний, но страдал извечным российским пороком – пил по-черному. Не однажды Рудницкий его выпроваживал из отделения, не допускал к работе. Случались у него и светлые промежутки, с месяц держался, а затем снова пускался во все тяжкие. Судя по голосу его, как раз темная полоса и подоспела. Худшие опасения мои сбылись, вскоре позвонил Коля, попросил меня поскорей прийти. Я все понял, оставил прием, поспешил в отделение. Коля был нашим четверым хирургом, но таковым пока только значился, потому что прибыл к нам всего пару месяцев назад, прямо со студенческой скамьи. И если я, приехав сюда, уже кое-что умел, то он, как шутят у нас, был вообще хирургически стерилен.
Сапеев меня встретил блаженной улыбкой, сказал, что в желудке у Ларисы точно дырка, и анализы подтвердили, сейчас он ее заштопает за милую душу, все в лучшем виде сделает. Что в лучшем виде ничего у него не получится, я осознал, лишь войдя в ординаторскую, почуяв прущий от него сивушный запах. И эта улыбка… Он был не с похмелья, что зачастую не мешало ему худо-бедно делать свою работу, он был пьян. И я запаниковал. Что нельзя его к операционному столу подпускать, сомнений не вызывало. Оттягивать же Ларисину операцию даже на лишние минуты было опасно. А я ни разу еще один на желудок не замахивался, Рудницкий пока не давал мне, хоть и ассистировал ему не раз, ход операции знал прилично. Если, как выразился Сапеев, придется «штопать» перфоративное отверстие, еще куда ни шло, сумею, наверное. Но если ушить язву не удастся, придется делать резекцию желудка, а это совсем другой класс хирургии, могу и не справиться; и страшно подумать, что будет тогда. Но и это не всё. Общий наркоз дать некому. Кроме меня, в больнице им только Рудницкий владел. Придется оперировать под местной анестезией, что многократно все усложняло. И я рискнул. Рискнул, потому что выбирать не приходилось. Сапеева даже помогать себе не позвал, остался вдвоем с Колей, держащим крючки. Сапеев, кстати, и не заглянул в операционную, вообще ушел в поликлинику. Для того, вероятно, – нехорошо подумал я о нем, – чтобы потом ни за что не отвечать. Как ни пьян был, но на это тяму хватило…
Оперировал я Ларису долго и трудно, потел, как в парной. Новокаина не жалел, чтобы она поменьше мучилась. Санитарка на всякий случай раскрытый оперативный атлас передо мной держала, но я в него не заглядывал – руки, что бывает порой в хирургии, умней головы оказались. И снова мне повезло, удалось ушить отверстие, резекция не понадобилась. Сработал неплохо, надежно, сам почувствовал. Когда заканчивал уже, позволил себе даже шутить с Ларисой, подбадривать ее. И горд и счастлив был так, словно операцию на сердце сделал. Сыщется ли кто-нибудь из моих однокашников, кто бы через год один на один с желудком разобрался?…
А Лариса молодчина, держалась очень мужественно – если стонала подчас, то старалась это делать негромко, без воплей. Больше двух часов терпела, а я ведь знал, как это больно, сколько новокаина ни вводи. Я, когда все закончилось, готов был расцеловать ее. Положил ее в свою палату, без конца наведывался к ней, узнавал, как дела. Коля даже подтрунивал надо мной – мол, не только как своей больной интересуюсь ею. И, между прочим, не так уж был далек от истины. Нравилась она мне, как не может не нравиться молодому, страдающему от одиночества парню красивая, статная девушка. Она и не глупа была – убедился, еще беседуя с ней через почтовое окошко. Я бы, может, и до этой прободной язвы погусарил немного с ней, если бы не была она свидетельницей тому, как маюсь я в ожидании, а потом нежно курлычу в телефонной кабинке. Совсем уж пошло выглядело бы. И девяносто девять из ста, что подслушивала она мои с Настей беседы. Такова уж природа женская, а я ведь в Ольгинской заметной личностью был – врач, да еще холостой, для маленького городка целое событие. И я тоже чувствовал, что симпатичен ей, не бином Ньютона.
Щекотливость наших отношений была еще и в том, что мне по долгу службы приходилось видеть Ларису обнаженной. Когда сердце и легкие выслушивал ей, когда перевязывал. И в полном моем распоряжении было ее тело, молочно белое, с тяжелой наливной грудью. Был бы я последним маразматиком, если бы не оценил ее достоинства, не залюбовался, а то и мысли греховные не закрадывались бы. Телефонной Настиной любви маловато мне было, в те мои-то лета. Но шашни я в Ольгинской ни с кем не заводил, хотя возможностей было выше крыши – я там самым завидным женихом считался. Одних смазливых сестричек в больнице с десяток набралось бы, но я ни с одной из них не связывался. Не только потому, что беспардонный Рудницкий предупредил меня в первые же дни после моего приезда, чтобы я у него в отделении бардак, как он выразился, не устраивал. Ни одна мне так, чтобы захотелось встречаться с ней, не понравилась, а на стороне я почти никого не знал – работы много, мало где бывал. Вообще небезопасно было заводить здесь любовницу – во-первых, об этом на следующее же утро вся Ольгинская узнала бы, а во-вторых, размениваться не хотелось. Вот разве что с Ларисой ближе познакомился бы с удовольствием, по сердцу пришлась. Уж не знаю, насколько ближе, но тянуло к ней. И с Настей моей это как-то не пересекалось, в разных плоскостях лежало.
Возможно, и сошлись бы мы с ней, если бы не еще одно обстоятельство. В конце лета ездил я в отпуск домой, две недели мы с Настей отдыхали в Крыму, в прекрасном Симеизе. Сняли комнатку недалеко от моря, эти две недели пребыванием в Эдеме нам казались. И созрел плод в этой райском саду, Настя забеременела. Узнал я об этом, естественно, когда вернулся уже в Ольгинскую. Не знал, радоваться мне или печалиться, здесь, за тысячи верст от нее. Но в любом случае куролесить тут, когда Настя, по сути жена моя, вынашивает моего ребенка, виделось непристойным. А для Ларисы не было тайной, что я скоро стану отцом, я ей об этом сам, выпорхнув из телефонной кабинки, поведал.
Но слаб, слаб человек; я, честно признаться, заходя к ней в палату, чтобы осмотреть, предвкушал ждущее меня удовольствие. Хоть и внушал нам когда-то наш студенческий куратор, что врач, посмотревший на своего больного с вожделением, звания своего не достоин, сомневаюсь, что все мы, и я в том числе, сделали это жизненным кредо. Хоть посмотреть лишний раз на Ларису, хоть полюбоваться, хоть за руку подержать, считая пульс. Гормоны-то разуму непослушные играют, как себя ни настраивай, как ни блюди. Тем хуже мне приходилось, что и Лариса, я же видел, тоже дождаться не могла моего прихода. Видел я, как светились ее глаза, как волновалась, краснела. У нее даже голос менялся, когда со мной разговаривала. Я ведь теперь для нее был не только симпатичным ей парнем, но и спасителем, избавителем. Для женщины это особое искушение, тоже рассудку неподвластное, на том от сотворения мира Земля держится. И что я вижу ее каждый день обнаженной, о чем кому-либо другому лишь мечтать можно, что право имею трогать ее, будоражило еще больше. Мы с ней словно заключили негласный союз: да, оба мы знаем, что есть грань между нами, которую переходить нельзя, да, никогда не быть нам вместе, но пусть хоть такими будут наши любовные свидания, и что любовные они, только мы вдвоем с ней знали…
Послеоперационный период, слава Богу, прошел у Ларисы гладко, без осложнений, выписалась она в положенное время, пришла ко мне в ординаторскую прощаться, букет огромный принесла. Коля, который в кабинете был, вышел, оставив нас одних. Еще и, провокатор, мне подмигнул незаметно. Она – сама, как розы в ее букете пунцовая, подошла ко мне, вручила цветы, залепетала слова признательности. Я учтиво стою перед ней, штампованно отвечаю, что не стоит благодарности, рад был помочь ей. Смотрим друг на друга – и оба понимаем, что вовсе не о том мы говорим, от другом думаем. Больше всего о том, что вот сейчас уйдет она – и закончатся наши свидания, видеться сможем только через дырку в перегородке. И то не скоро еще, когда на работу она выйдет. Лариса все сказала, я все сказал, стоим мы друг перед другом, не знаем, что дальше делать. Потом оба шагнули навстречу и поцеловались. Нескладно получилось, я перед собой букет держал, помешал он нам. Да и поцелуй какой-то неловкий получился, словно никому из нас раньше целоваться не приходилось, еще и носы помешали. Ткнулись мы вытянутыми губами, потом Лариса повернулась и к двери побежала. А я сел за стол и подумал, что нет худа без добра. Хорошо, что она выписалась, не буду себе больше голову морочить, нормально жить и работать стану…