Вчера - Коновалов Григорий Иванович. Страница 22
- Думаешь-гадаешь, где, мол, нахожусь? - спросил старик, подмигивая плутовато своими нестерпимо яркосиними глазами.
С болью разжал я запекшийся рот:
- Ничего не знаю.
- Отколь тебе знать, кто супротив сидит, о чем душа тихонько скорбит, хнычет то есть? Эх, Андрияш, родителев ты сын, никто ничего не знает. Притворяются знатоками.
Откуда-то из-за спины своей старик выкатил полосатый арбуз, потетешкал, как младенца, прижал ко впалой груди. Взблеснул кривой, из обрезка косы, нож, и арбуз треснул пополам.
- Кормись, парень - девкина радость. У сладкого семечек мало, у травяного - навтыкано. Без окон, без дверей, полна горница людей. Так и посередь зверья: мыши али зайцы в плодовитости удержу не знают, лошадь рожает по одному. Умная! А ты ешь! Арбуз красный почему? Земную кровь вбирает, солнце любит.
- Чьи бахчи, дедушка?
- Сам не знаю. Нынче ведь как живут? Кто не делал, тот ломай, кто не сеял, тот коси.
- А если поругают?
- Нынче обходительные: не ругают, а сразу вешают... Времена! Сидим и не знаем, молиться богу али повременить? Если молиться, то опять же какому богу-то?
Иде он? Не запил ли с горя? Кого нам считать над собой властью? Красных? Белых? Черных?
Старик откатил тыкву, разрыл под ней песок скрюченными пальцами, вытащил красный ситцевый лоскуток, потом белый.
- Белые нагрянут - прпвяжем на палку эту тряпку.
Красных встретим красной. А вот черных нечем порадовать. Сказывали: черные войска появились. Лупит всех подряд, кто под руку подвернется. Знамя черное, как задница у черта, череп и две мотолыжки крест-накрест.
Не знает человек, где он крутится и об какой угол треснется башкой...
И я ничего не знал, где мой отец, брат, куда уехали дядя Васька Догони Ветер и Надя. В сказочном ли она теперь саду с фонтанами или скошенная хворью зарыта в чужой земле? А может, в одиночестве вот так же. как у меня, саднит душа невыгоревшей, неотболевшей любовью?
Пал с высоты на сурчину коршун, закогтил не успевшего юркнуть в нору суслика. Зашлось мое сердце неразрешимой тоской, упал я ничком в горячий песок.
Жесткие пальцы старика сверлили мои ребра.
- Не плачь, не скули. Срок не настал помирать. Слушай правду. Уговорил меня твой дядя приглядеть за тобой, лошадь дал. Думал я, не протянешь ты и неделю, иначе бы не взялся. Положил тебя беспамятного на телегу, увез на бахчу. Жевками кормил, насильно. Погляжу, мол, срок, а там зажмурюсь. Эх, до тебя ли, милай? Смерть молодцов сечет под корень. А ты еще не человек, ты - ягненок. Не жалел я тебя, чего там притворяться. Не кричи! Хватит с меня, нахлебался слез вдосталь, насмотрелся горя до тошноты. Не кричи! Слеза делает меня бешеным. Могу убить. И себя заодно!
Мой дедушка Еремей был молчалив и кроток, а этот старикашка пугал своей жестокой разговорчивостью.
И некуда было спрятаться от его беспокойно-тоскливых речей.
Однажды я осерчал и упрекнул Алдоню:
- Тебя не поймешь, дедушка. Говоришь ты много, а без порядку.
Старик плюнул.
- Порядок, конечно, удобная штука: думать не надо, знай ходи по кругу, как лошадь в приводе на молотилке.
Сказали тебе: ты есть дурак и стой на своем дурацком месте, а мне наоборот: умный ты! Приглядывай за дураками, чтобы они работали и окончательно их племя не переводилось. А то ведь без дураков умные вовсе обнищают душой и телом. Я, может, давно прожил ум, а ты копил его, но все равно порядок велит считать тебя пуганным из-под угла мешком, а меня мудрецом всесветным.
Я встал и, пошатываясь меж подсолнухов, раздвигая тяжелые шляпки, побрел куда глаза глядят. Но старик догнал меня, сжал чугунной рукой плечо.
- Скидывай одёжу. Кипятить буду. Вша на тебе ЧУМная от хворой крови... Вот та же тварь последняя, а человека гонит в могилу. Говорят, от бога напасть. Да что он, бог-то, ополоумел, стыд растерял? Валим на него всякую чертовщину, а сами кругом виноваты.
Пока старик кипятил в ведре мои рубаху и штаны, я нагишом млел под жарким солнцем.
- Теплом зашибет насмерть. Лезь в шалаш, - сказал старик. - Тоже мне, гордость выказывает. Шкелет!
Отжимая рубаху, он говорил:
- И скажи ты, какие наваристые! Будто курдюшный баран.
Развесил на подсолнухах белье, стал точить брусочком самодельный, из обломка косы, нож.
- Подставляй калган-то, кудри срежу. Свалялись, каксобачий хвост в репьях. Зверью раздолье. Говорится не зря: кудри не мудры, да вши хороши.
Старик нарвал на меже травку "татарское мыло", озеленил пеною мою голову. Водил ножом встречь волосам.
В глазах моих вспыхивали красные круги.
- Терпи, сейчас жизня всех гладит против волос. По волосам-то, может, только мертвых жалеют... Что же не упредил, что головенка твоя вся в рубцах? Обрезал. Однако кровей вовсе нет, сочптся арбузный сок. У воробья и то больше. А по нонешним временам сколько кровушки-то надо? Льют реками ее. Кому не лень. Упал человек в цене.
Старик окатил меня теплой водой, велел одеваться.
- Теперь себя обезволосю.
На себе он сбрил все волосы, где бы они ни росли. Голова его запеклась дегтярной кровью. Сгреб к шалашу мои белые и свои черные волосы, запалил шалаш вместе с лохмотьями постели. Жарко горели сухие горбыли, дрожали от пламенного ветра листья ближних подсолнухов.
Теперь я чувствовал, что никуда не пойду от старика, лишь бы он сам не прогнал меня. И еще знал, что никогда не увижу Надю Енговатову. Может быть, встретился ей хороший паренек, они поглядывают друг на друга, как зверята, и она забыла о нашей дружбе. Где бы и с кем бы ни была она, пусть легко и светло будет на ее сердце.
Дотла выгорало в душе моей что-то до сладкой бола дорогое для меня.
- Сынок мой калякал мне: терпи, тятя, в новой жизни легко будет. Куда уж легче! Пожитки сгорели, даже волоска не осталось. Ишь, ветерок-то щекочет под мышками. Сейчас мы с тобой два херувима: безгрешный Андрейка и бритый греховодник и словоблуд Алдоня.
Вечером Алдоня сварил пшенный кулеш. Похлебали, и он опять заговорил хрипловато:
- Теперь мы с тобой квиты, Андрейка. Покормлю тебя медком, даже губы в дорогу насахарю, - иди, куда душа потянет. Пока холода не вдарили. Тяжело хромому, да ведь где взять другие ноги? Кому из чужих ты нужен?
Жратунов нынче много, сеять некому. Я не могу взять тебя. На гайтан, что ли, повешу вместо ладанки? А куда двинемся? Какой документ покажем? Безбородому-то мне сунут винтовку в руки: стреляй в человека, пока самого пуля не скопытит носом в землю.
Постелился я спать у межевого столба, положив голову на уросший кочетками бугор. В подсолнухах молился Алдоня:
- Мати сыра-земля, оборони нас, сирот твоих. Старое порушено, пораскидано, нового лик тускменен. Ох, ноженьки мои резвые, куда вы понесете меня?
Алдоня, кряхтя, лег рядом со мной.
- Андрейка, прости меня. - Голос его дрожал, осекался. - Грешник я, хотел однажды бросить тебя на милость божью, оставил околь головы краюху хлебца, воды корец. Помирал ты, понимаешь, - жесткие пальцы пошарили по моему лицу. - Плачешь?
- Силы нет плакать, дедушка.
- Спи, птаха. Наплачемся при разлуке... Несдобровать нам на этих бахчах, чует мое ретивое. Уходить надо...
Ночью старик растолкал меня:
- Грех-то какой. На меже уснули. Нечистая сила задавит.
Перебрались в подсолнухи. Августовская ночь темнее смолы затопила степи. Падучие звезды, испепеляясь, чертили огнем по мраку. Сладко пахло дынями в этой тревожной ночи.
- По межам нечистая сила шабашит, вперегонки играет, - говорил старик. - Так-то вот однажды я в ночном заснул на меже. За день, конечно, измотался в работе, хоть ноги и руки отвязывай - не проснусь. Даже голову можно отвинтить. И вдруг все же чую: нечистая сила обнюхивает меня. Луи-лун глазами: месяц светлый, приплюснутый. У ног моих стоит вроде бы младенец в белой рубахе до пят. Взяла меня лютая тоска, как будто пришел тот, белый, душу мою вынать. Встал я ни жив ни мертв.