Глинтвейн на двоих - Кривская Елена. Страница 3
Тридцать лет назад худенький длинный студент с волосами цвета меди и карими глазами и вовсе не задумывался о том, что в нем должно быть что-то особенное, что привлекает девушек и женщин. Во всем мире серьезной он считал только одну вещь — классическую филологию. Делай свое дело, думалось ему, а все остальное образуется.
Он с отличием закончил университет, аспирантуру, защитил кандидатскую диссертацию на тему, связанную с античной лирикой. Он в совершенстве овладел мертвыми языками — древнегреческим и латынью. До двадцати девяти лет он проходил, как называли его однокашники, девственником. И это всех очень потешало. А ему и в голову не приходило, что это может быть темой для шуток.
После двадцати девяти ему постепенно пришло в голову, что его служение классической филологии должно быть увенчано какой-нибудь наградой. И как было не считать наградой то, что произошло позднее?
Он добился известности — в среде тех двух-трех сотен людей на планете, которые так же, как и он, занимались античной лирикой, в совершенстве владели древнегреческим и латынью и год за годом проводили в пыли библиотек и архивов. Он женился на красавице, по-своему любил ее, и она, казалось ему, не была к нему равнодушна. Он имел от нее сына, который вырост, женился, как полагали многие, удачно, и выехал за границу.
Оказалось, что он ошибался. Оказалось, что никаких наград за занятия классической филологией в мире нет, за исключением, может быть, самой филологии. Оказалось, что у него не было такого, о чем он столько лет не догадывался.
Безусловно, в интимных делах он не думал только о себе, он делал все возможное, как казалось ему, чтобы она получала удовольствие от любви, и она это, скорее всего, имела. Если только это не было искусным притворством.
Про все это думал профессор и теперь, в этот грустный вечер — вечер рождения его старого друга, думал уже спокойно и печально, доливая второй фужер с коньяком. Кое-какая награда за сегодняшний трудный день все же ожидалась. На днях его немецкий коллега прислал из Германии уникальную вещь — том, где были собраны все тексты и фрагменты древнегреческих поэтов, с громадным научным комментарием. Вечер обещал подлинное блаженство — наедине с фундаментальным изданием.
Предвкушая его, профессор не спешил. Ополоснул фужер и тарелки, грустно улыбнулся сам себе, пряча в зеркальном баре бутылку «Белого аиста». Секундой позже он вспомнил то, что вызвало эту мимолетную усмешку. На какой-то миг перед его глазами предстали очертания чужих губ — девушки с каштановыми волосами, которая так вызывающе смотрела на него и улыбалась, и подчеркнула в конспекте слова про Анакреонта, сок виноградной лозы и любовь к женщине.
Все-таки хорошо, когда жизнь уже ничего тебе не обещает, кроме вечерней беседы с фрагментами стихов греческих лириков.
И все-таки одного соблазна в этот вечер профессор не избежал. Поколебавшись, он вновь открыл бар, еще раз налил полфужера душистого коньяка и медленно, глоток за глотком, осушил его.
Глава 3
— У тебя сегодня странное лицо, Аня, — заметила подруга, пристраиваясь на спинке огромного кресла, стоявшего в самом конце коридора, у окна. Девушки вместе ходили на вечерние курсы английского языка и теперь, ожидая, пока закончатся занятия в первой смене, курили.
— Трудный день. Пять пар, — ответила Аня и слабо улыбнулась.
Марина пристальнее вгляделась в ее лицо.
— Не то! Я хорошо тебя знаю. У тебя что, роман начинается?
Аня пожала плечами. Усмехнулась.
— Ты же знаешь мой «роман».
— Серьезно? Ты что, хочешь сказать, что твой бывший все еще к тебе заходит?
Аня снова пожала плечами.
— Слаба же ты, милая, — решительно заговорила Марина. — Я бы на твоем месте давно показала, где дверь. И завела бы себе друга. Без этого нельзя. А то гляди, свихнешься. Странная какая-то ты сегодня, говорю тебе.
Аня молча курила. Марина видела мир иначе, чем она, — проще и трезвее, и ее наблюдения иногда шокировали. Но слово «друг» неожиданно согрело. Именно так: «друг», а не вульгарное «любовник» или, того похуже, «сожитель». «Друг» начинало излучать теплоту, как только она применяла это слово к человеку, которого увидела и выделила из числа остальных всего месяц назад, который ничего не знал о мирке, в котором жила Аня, и конечно же был чьим-то другом, только не ее.
Ане вдруг захотелось рассказать о нем подруге, но она удержалась. Марина тут же отпустила бы пару резких и, наверное, справедливых замечаний по поводу Аниной сентиментальности или, еще хуже, наделила бы подругу неисполнимыми, безумными советами. Да и отношения с «другом» продвинулись не настолько, чтобы посвящать в них Марину. Вернее, почти не продвинулись. Произошло то, что пока имело значение для одной Ани, что делало ее сегодня «какой-то странной».
Прошел целый месяц с того дня, когда она впервые увидела человека, не похожего ни на кого из тех, кто встречался ей когда-либо, и сразу же отделила его, своего Профессора, от остальных преподавателей и студентов. И она повела себя точь-в-точь как обычная студентка, обожающая своего профессора, — не пропускала ни одной его лекции, садилась всегда за первый стол, причем напротив того излюбленного профессорского места, откуда он, Аргус, производил осмотр аудитории.
В то же время она считала, что ее чувство было совсем не то, что обожание восемнадцатилетней студенткой седовласого преподавателя. Хотя бы потому, что ей было не восемнадцать, а двадцать пять. И соответственно больше опыта соприкосновения с жизнью, с ее грязью. Она сама наблюдала, как студентки помоложе готовы были очертя голову кинуться на шею какому-нибудь из солидных профессоров. Но не к Аргусу. В Аргуса почему-то боялись влюбляться. Может быть, потому что он не ценил или просто не видел несложных любовных ухищрений, к которым прибегают юные соблазнительницы. Во всяком случае, целый месяц профессор, замечавший непорядок в последних рядах аудитории, смотрел сквозь нее, Аню.
Он никак не реагировал на те манипуляции, которые Аня производила с конспектом. Она вела его с подчеркнутым старанием, где была и доля имитации, и увлечения — когда Аня невольно симпатизировала тому или иному давно умершему греку, потому что про него с таким почтением высказывался ее Профессор. Иногда же она записывала в тетрадь совершенно посторонние вещи. И, наверное, умерла бы от стыда, если бы профессору вздумалось тогда перелистать ее конспект и обнаружить эти записи.
Профессор не ошибся, когда разглядел в ее глазах страх — в соединении еще с чем-то. Страх родился в ней тогда, когда она подумала: предпоследняя лекция ее Профессора, а он по-прежнему смотрит сквозь нее. Это было даже немножко непристойно, и она слегка рассердилась. А потом демонстративно захлопнула конспект, прикрыла рукой и, глядя прямо в глаза профессору, стала улыбаться. С оттенком нахальства, которое всегда появлялось в ней, когда ей было страшно. Или стыдно. Когда он увидел ее улыбку, то поперхнулся на полуслове и стал смотреть на одну ее, и тут ей показалось, что у нее внутри что-то обрывается. Если бы он заорал на нее и выставил бы за дверь на глазах у всей аудитории, она не дошла бы до двери. Просто хлопнулась бы на пол, потеряв сознание от ужаса и унижения. Но она продолжала улыбаться, цепенея от страха. Может быть, это ее и спасло. А потом профессор, к ее восторгу, взял ее шариковую ручку, коснувшись ее пальцев, и исправил ошибку в конспекте. А она ему сказала «Благодарю, профессор», как старому другу.
Выходя из корпуса, она еще чувствовала в себе следы сладкого ужаса и восторга. Поэтому, увидев, как профессор садится в свою «девятку» цвета осоки, она ускорила шаг, направляясь к машине. Ее выходка выглядела в ее же глазах безрассудной и наглой, но прежний страх, похожий на отчаяние, опять толкал ее. Она намеренно прошла так близко от машины, что задела краем плаща боковое стекло. А когда профессор вскинул голову, она с тем же нахальством улыбнулась. И крикнула первое, что пришло в голову. Кажется, поблагодарила за интересную лекцию.