Свинцовая воля - Шарапов Валерий. Страница 3

– Баба Мотя, дай выпить. Я же знаю, что у тебя есть. Знаю, что сейчас скажешь, что ты ее блюдешь для настойки. Не дай подохнуть… боевому краснофлотцу. А я тебе потом отработаю… Я же сапожник, каких поискать.

– Василий, – болезненно морщась, по-доброму, с душевной теплотой в голосе ответила сердобольная женщина, – бросай ты пить. Как сына прошу… Ты же молодой еще… У тебя вся жизнь…

– Не надо, баба Мотя, – скривил он исхудавшее лицо со впалыми давно небритыми щеками и вдруг горько заплакал, как маленький, выдувая изо рта слюнявые пузыри, размазывая ладонью с отсутствующим мизинцем по лицу обильные слезы, – ничего не говори. Нет у меня теперь жизни… Нет! – громко выкрикнул он и со всей силы ударил по полу кулаком. – Кончилась моя жизнь, на фронте она осталась. А теперь я только существую… как старый никому не нужный лапоть.

– Василий, не надо так убиваться, – принялась привычно успокаивать расквасившегося фронтовика женщина, поглаживая свободной рукой по его мослаковатому плечу, украшенному синей наколкой морского флага и якоря, – не надо отчаиваться. У Лизки вон отца вообще убили…

– Да лучше бы меня убили, чем жить… самоваром! – воскликнул несчастный Василий. – Все равно горевать по мне некому. Брат с отцом погибли, мать фашисты повесили за связь с партизанами, сеструху изнасиловали, а потом тоже застрелили. Один я остался! Один как перст!

В этот не самый подходящий момент внезапно и донесся снизу, где находилось помещение магазина, истошный пронзительный визг, полный ужаса и отчаяния.

Такого звука не выдержал даже много чего повидавший фронтовик Вася – морская душа; он поспешно зажал уши ладонями и истово замотал головой, вновь заскрипев желтыми здоровыми зубами, которых еще не успели коснуться кариес и авитаминозное разрушение.

– Что такое? – заполошно вскричала баба Мотя, от неожиданности выронив из ослабевших пальцев драгоценное для души блюдце. – Никак Лизка кричит?!

Дворничиха умом понимала, что надо было бы незамедлительно спуститься вниз, посмотреть, что там происходит, но ноги вдруг отказались подчиняться. Она только и смогла, что молча наблюдать ошалелыми от страха глазами, как, кувыркаясь в воздухе, расплескивая по сторонам чай, будто в замедленной съемке, падало блюдце. Оно без единого звука ударилось о пол и все так же, не издав ни малейшего шума, разлетелось на множество острых осколков.

И только тут в груди у дворничихи чувствительно екнуло сердце, которое как будто все это время не работало, и женщина вдруг ощутила в ногах достаточную силу, чтобы проворно вскочить с табурета. Она ловко, совсем не ожидая от себя подобной прыти, перепрыгнула через сидевшего на полу в скрюченной позе Василия и побежала вниз, держась за поручень.

Вбежав с улицы в магазин, баба Мотя застыла в дверях, даже не переступив порога. Вытаращенными от ужаса глазами она разом охватила залитое кровью помещение, ноги ослабли. Содрогаясь от увиденного, женщина вцепилась в дверную ручку, чтобы не упасть.

Со своего места баба Мотя объемно, словно в фокусе, видела лежавшую за прилавком в луже крови Лизу. У девушки было настолько сильно разбито лицо, что ее невозможно было узнать, а выбившиеся из-под платка пышные волосы, окровавленными косматыми охвостьями были разбросаны по полу вокруг алой от крови головы. Перед самой смертью Лиза, очевидно в предсмертных муках, крепко царапала пол, потому что под сломанными ногтями вытянутых рук сохранилась краска. Полы рабочего халата при падении юной продавщицы завернулись, бесстыдно выставив на обозрение ее тонкие лодыжки с синими прожилками вен. Но страшнее всего было видеть в ее еще не сформировавшейся груди воткнутый по самую рукоятку широкий кухонный нож.

Посреди зала, неловко подвернув под себя правую руку, навалившись боком на опрокинутую кошелку с товаром, лежала знакомая покупательница, жена профессора Серебрякова. Она, по всему видно, была забита разделочной доской, потому что окровавленная доска валялась неподалеку от разбитой головы, а левый выбитый глаз висел на белой лицевой мышце возле оторванного уха.

И над всей этой ужасной кровавой картиной, как маятник метронома, медленно раскачивалась под потолком на длинном проводе засиженная мухами пыльная слабая двенадцативольтная лампочка.

Лицо бабы Моти в короткий миг сделалось бледным как мел, и она трясущимися синими, словно у утопленника губами дико заголосила:

– Убили-или-и! Людей добрых убили-или-и!

Глава 2

– Илюша! Илюша-а! – сквозь непрерывный шорох дождя за окном вдруг коснулся чуткого слуха Журавлева ласковый материнский голос, как будто она звала его из далекого детства. Приятный, с придыханием родной голос мягко обволакивал сонное сознание, хотелось слушать его бесконечно, вместо того чтобы проснуться. Илья противился этому изо всех сил: перекатывал потную голову по подушке, комкал пальцами байковое одеяло, шевелил ступнями больших ног и вслух бормотал:

– Не сейчас, мам, не сейчас…

Но вдруг в какой-то момент он осознал, что матери неоткуда взяться в его сне, связанном с фронтовыми событиями, и мигом проснулся, неестественно широко распахнув потемневшие глаза, в которых застыл холодный испуг за жизнь близкого человека. Шумно дыша, вздымая взмокшую грудь под одеялом, Журавлев некоторое время тупо смотрел в беленый потолок, где шевелилась тень от занавески, слегка раскачиваемой ветром, залетавшим в открытую форточку.

– Илюша! Илюша-а! – вновь донесся из-за двери негромкий голос его хозяйки Серафимы Никаноровны, у которой он уже два месяца снимал комнату. Затем с той стороны раздался деликатный стук костяшкой согнутого указательного пальца. – С тобой все в порядке?

Журавлев догадался, что он опять во сне кричал, и неприятное чувство незримой когтистой лапой царапнуло его и без того неспокойное сердце; он болезненно поморщился, сиплым спросонок голосом отозвался:

– Все хорошо. Не беспокойтесь.

Серафима Никаноровна еще какое-то время постояла за дверью, искренне переживая за здоровье постояльца, и, тихо шаркая по полу тапками, вернулась в свою комнату.

Этот страшный по своему значению сон настойчиво преследует Илью вот уже на протяжении года. Особенно он мучает парня в те дни, когда наступают затяжные дожди. Ему снится все время одно и то же: как будто Илья в одиночку уходит за линию фронта, чтобы раздобыть важного «языка».

В кромешной тьме, под проливным дождем, по раскисшему бездорожью ему приходится то брести по колено, то ползти по грудь в грязи, ориентируясь на незнакомой местности при всполохах синих молний, на секунду отмечая для себя запоминающийся предмет, до которого надлежит добраться, потом выискивать следующий ориентир. И таким способом Илья, в конце концов, упорно добирается до нужного места, коим является кишащая фашистами землянка в лесу. По непонятному стечению обстоятельств в ней как раз и находится самый главный гитлеровец, которого необходимо взять в качестве важного «языка» и доставить в расположение своих войск.

Журавлев с диким криком: «Смерть фашистским оккупантам!» врывается в землянку, расстреливает почти всю охрану, но в последний момент у него заканчиваются патроны в ППШ и его берут в плен. Немцы, донельзя злые на русского разведчика за то, что он убил много их товарищей, посовещавшись, решают его казнить мучительным способом: распять на стене землянки, как в свое время распяли Иисуса Христа.

Настоящий патриот своей Советской Родины гвардии лейтенант Илья Журавлев мужественно, без единого стона, вытерпел невыносимую боль, когда враги строительными гвоздями прибивали руки, затем ноги к бревнам, но не смог стойко выдержать, когда шомполом от винтовки проткнули его горячее сердце. В этом месте он всегда громко стонал, звучно скрежетал зубами, а один раз даже сильно прикусил себе кончик языка…

Ходики на стене показывали раннее утро. Илья мог еще немного поспать до службы, но побоялся, что, заснув, вновь разбудит своими заполошными криками тихую и добрую старушку.