Волчья ягода - Гильм Элеонора. Страница 5
– А бабы-то хороши у врага? Помяли всласть ляшек? – крикнул тот же звонкий голос.
Бабы зашикали на охальника, мол, не о том говоришь, а Таисия продолжала улыбаться, словно не ее муж задавал пакостные вопросы о польских бабах. Вырос из Тошки похабник и зубоскал, сокрушалась Аксинья.
– А Семена моего не видел? – тихо спросила сгорбленная Катерина.
– Так в другом месте был, поди, – Игнат растерялся, будто почувствовал себя виноватым за то, что не встречал еловчанина.
Деревенские долго еще не расходились. Сложно было поверить, что Игнат вернулся жив-здоров из гущи кровопролитья, что череда бедствий и горестей подходит к концу, что скоро жизнь вылезет из-под заморского змея, который принес земле русской кручины да беды, и пойдет, как раньше, при Иване Грозном и сыне его Федоре.
3. Звери о двух ногах
Аксинья тащила кадушку, и ноги расползались на тропке, что чавкала, будто голодный поросенок. Снежный покров попрятался по укромным, тенистым лесным распадкам, несмело белел, боясь напоминать о себе измученным людям и зверям. В суровом пермском климате в болотистых и низменных местах затвердевший, темный лед не уходил даже среди жаркого лета, обдавая нежданной прохладой спешащего путника.
– Нюта, не отставай, – повернулась Аксинья и тут же скривилась, потянула бочину.
– Бегу, бегу!
Проворная девчушка шлепала по грязи в больших лаптях и успевала крутить головой, задевать ладошками ветки с набухшими пушистыми узелками.
– Травка, – завопила она и, бросив наземь березовый валек [17], горшочек с золой, прижалась ладонями к первым зеленым стрелкам.
– Просыпешь золу – пойдешь заново из печки выгребать.
– Не просыплю! – Подхватив на бегу валек и горшочек, Нюта побежала дальше, обогнала мать и припустила по обрыву.
Усолка встретила Аксинью и Нюту осыпавшимися под ногами камнями и карканьем воронов. Птицы с наглым видом ходили по берегу, не обращая внимания на людей.
– Кыш! – Нюта кинула в сторону одной из крупных птиц камень, и ворон взлетел, издав негодующий звук.
– Зачем безобразничаешь? Не пугай птиц понапрасну.
– Нас Илюха так научил.
– А отчего ты решила, что он верному учит?
– Ну… Черные птицы плохие, они мертвяков клюют.
– Вороны клюют, – Аксинья сдержала гадкое слово «падаль», – всякий сор, чистят землю. Они умные птицы, проворные да осторожные. И дед твой с гордостью носил прозвание Ворон.
– Это всего лишь прозвище. Обидно, что дед умер до моего рождения, – хитрая девчушка решила увести разговор на другую поляну, но Аксинья всегда договаривала свои слова.
– Смотри, ворон, которого ты шуганула, далеко не улетел. Сел на землю от тебя подальше и ждет. Хитроумный и сторожкий.
– Черные птицы мне не нравятся, – заявила Нюта и отвернулась, словно отказывалась слушать материны речи. Упрямица.
Аксинья вытряхнула на камни ворох засаленных вещей и тряпиц. Юбки, старая душегрея, шапки, рубахи, утирки, дырявые скатерки, сарафаны, оставшиеся от Глафиры.
Мокрые вещи еще хранили тепло печи, где с утра стояли в воде со щелоком. Аксинья выбрала большой плоский камень, расстелила на нем Нютину юбку и нанесла первый удар вальком. Чем больше она колотила, тем больше входила в раж, не чувствуя уже усталости в плечах. Выколачивая зимнюю грязь из замурзыканных вещей, она освобождала душу от уныния, разочарования в жизни и людях. Нескоро села передохнуть на ствол, прибитый к берегу норовистой Усолкой.
Река уже избавилась от большей части ледяного покрова, и льдинки, и большие льдины неслись вниз по течению, чтобы скоро растаять в лучах весеннего солнца. Аксинья берегла дочь от холодной еще речной воды, потому предоставленная самой себе девчушка скакала по берегу, пела о реках-ручейках и молодой девице, что пришла к берегу пустить венок и спросить о суженом.
Аксинья полоскала вещи в зеленоватой воде Усолки, и скоро дрожь охватила ее. Пальцы сводило от стужи. И намокший подол, и полные воды поршни не пережить ей еще пару седмиц назад. А сытая утроба все перенесет, любую тяготу перемелет. Сытость – мать, голод – мачеха.
Дочь помогала Аксинье, держала выжатые вещи, складывала их в лохань, морщила лоб.
– Мамушка… Отец мой, он где? Почему оказался далеко? – Нюта обрушила на мать вопрос нежданно, будто обухом по голове. – У Илюхи отец был, да воевать пошел. У Нюрки здесь батя, Георгий Заяц. У Павки умер. А мой где?
Несмышленая Нюта никогда не спрашивала об отце, не пересказывала сплетен, что собирали в деревне без малого семь лет. Аксинья легкомысленно надеялась, что дочь не будет выведывать тайны прошлого. Когда вырастет, заневестится, мать ей все и поведает, без утайки.
– Отец твой… Далече он.
– Почему далече? Хочу, чтоб тут был.
– Худое он сотворил, наказали его, – слова не лезли на божий свет.
– Он не вернется? – Нютка решила дознаться до правды.
– Вернется, вернется, дочка. А как же!
– А когда вернется? Скоро?
– Скоро, доченька, оглянуться не успеешь.
Аксинья тащила кадку с выстиранным бельем, и груз тянул ее к земле. Груз одежды, впитавшей воды Усолки, или лжи, которую сказала она… и еще не раз скажет дочери?
– Можно побегу вперед? – Нюта похожа была на молодую кобылку, что тяготится навязанным ей медленным шагом.
– Беги, дочка, только осторожнее.
Аксинья поднималась по уходящей вверх тропе, и память подбрасывала ей картины жизни с Григорием Ветром. Вот она, отважная, пришла к нему темной ночью, сбежав из-под замка. Вот их свадьба в родной деревне, ее робкая улыбка, его жадный взгляд. Вот Григорий сжимает в своих шершавых руках ее податливое тело. Страсть была глубже бездонного колодца, слаще медуницы, ярче звезд на августовском небе.
Аксинья пыталась не думать, что ждет ее и Нюту, если Григорий вернется из Обдорска. Десять лет казались бесконечным сроком, и пережить их в далеком зимовье непросто. Но Аксинья знала, каким упорным и выносливым может быть муж. Он пережил дорогу в Крым, плен, множество тягот…
Ее мысли оборвал дочкин вскрик, и Аксинья бросила белье, рванулась к дому. Распахнутая дверь, горстка зерна на крыльце и возмущенные слезы Нютки.
– Он… он украл, – дочь заикалась, глотая слезы.
– Ты узнала его?
– Дядька такой, – дочка показывала ручонками, как выглядел вор, но что-то путное узнать было невозможно. – Мешки утащил.
– Ты его знаешь? Одет как?
– Рубаха и темные порты. Не знаю, – захныкала девчушка.
Аксинья с надеждой открыла крышку подпола. Тать откопал спрятанный сундук и утащил почти всю снедь. Лишь горшок с маслом сиротливо застыл на разрытой земле.
– А ты чего смурная? С Нюткой что? – Тошка привез на телеге сухие коряги и перетаскивал их под хлипкий навес, сооруженный осенью.
– С дочкой хорошо все. Устала я только, Тошенька. Обессилела от долгой зимы и тягостной жизни.
– А я пуще твоего устал. Кабы ты знала! Хочу с тобой жить, чтоб Таську не видеть. Коровища проклятая.
– Она сказывала, какие прозвища ты ей даешь, и Зайчонок, брат, вслед за тобой повторяет.
– О чем ты? – Антошка остановился, и высохший ствол осины со стуком упал наземь.
– Мамошка… Так жену зовешь? Она тебе не девка гулящая, а жена твоя венчанная!
– Вот оно что! Ты меня учить будешь? – Крылья его крупного носа затрепетали, словно хищная птица парила в воздухе.
Тошка пнул корягу, чертыхнулся, подхватил ее и потащил к дому.
– Тошка, я добра тебе желаю…
– А сказала она, почему я ее непотребной бабой назвал? – Он поднял глаза, и за их гневным блеском Аксинья почуяла какую-то обиду.
– Наболело – скажи.
– Не буду я говорить – только гаже станет. Она Марфу боялась, строжилась. А теперь нет ее, и Таська… – Тошка грязно выругался.
Тоска звучала в его голосе, и Аксинья вспомнила, как часто он поливал мачеху, Марфу, грязью, не желал звать матерью. Лишь время и утрата близких расставляют все по своим местам, даруя человеку понимание. Что имел, что потерял, что ценить надо было, пока смерть не забрала.