Набоков: рисунок судьбы - Годинер Эстер. Страница 63
Состоявшийся тогда разговор с Феликсом, с его сентенциями типа «философия – выдумка богачей», или «всё это пустые выдумки: религия, поэзия…», повествователь вспоминает как доказательство того, что в Феликсе, «мне кажется, был собран весь букет человеческой глупости»8054; и это немедленно вызывает в нём, по контрасту, волну бахвальства со ссылками на какие-то изречения, которые он где-то «слямзил», с упоённой констатацией, что «восхитительно владею не только собой, но и слогом», с перечислением двадцати пяти употребляемых им почерков – и все, как есть, в наличии в излагаемой повести.8065 Отметим ещё раз: контакт с любым человеком (и тем более – с бездомным бродягой) вызывает в герое всплеск чувства превосходства, что всегда провоцирует в нём потребность самоутверждения посредством унижения «другого», и практически все «другие» рассматриваются им как объект для манипуляций (хотя на самом деле зачастую всё обстоит как раз наоборот – жене Лиде и Ардалиону это удаётся до смешного легко).
Единственный персонаж, к которому протагонист питает некое уважение и с которым он готов считаться, – это «определённый, выбранный мной человек, тот русский писатель, которому я мою рукопись доставлю, когда подойдёт срок»8071 (не подозревая, правда, что это и есть его, Германа Карловича, строгий автор и небытный Бог). Что же касается писателя Сирина, то всю эту катавасию с хвастовством героя разными почерками он, оказывается, использовал, по свидетельству Долинина, опять-таки для очередной собирательной пародии на «стилистическую разноголосицу, характерную для советской прозы двадцатых годов».8082
Самонадеянный герой весьма ревниво относится к мнению этого его «будущего первого читателя», «известного автора психологических романов», которые, как он полагает, «очень искусственны, но неплохо скроены» (не исключено, что такова была снисходительно ироническая оценка собственного творчества и самим Сириным). Он гадает, что почувствует этот читатель-писатель: «Восхищение? Зависть? Или даже … выдашь моё за своё, за плод собственной изощрённой, не спорю, изощрённой и опытной фантазии, и я останусь на бобах?.. Мне, может быть, даже лестно, что ты украдёшь мою вещь… » – но при этом, справедливо подозревает Герман Карлович, кое-что будет перелицовано в его повести – в нежелательную для него сторону.8093 Этим своего рода выяснением отношений между повествователем и «русским писателем», которому он со временем собирается вручить свою рукопись, читатель очередной раз приглашается свидетелем и невольным судьёй в сложной, неоднозначной игре двойного авторства – романа и повести.
Вспоминая, что он насочинял Феликсу в душещипательной истории о своей жизни, чтобы внушить ему, как они похожи и какие ждут их обоих фантастические перспективы при условии совместной работы, завравшийся герой вдруг спохватывается: «Так ли всё это было? Верно ли следую своей памяти, или же, выбившись из строя, своевольно пляшет моё перо? Что-то уж слишком литературен этот наш разговор, смахивает на застеночные беседы в бутафорских кабаках имени Достоевского; ещё немного … а там и весь мистический гарнир нашего отечественного Пинкертона … я как-то слишком понадеялся на своё перо… Узнаёте тон этой фразы? Вот именно».8104 Намёк очевиден – на Достоевского, к которому Герман Карлович относится уничижительно, но перо его почему-то невольно как раз под Достоевского и «пляшет», ввергая в исповедальные интонации и мешая передать разговор с Феликсом таким, каким он был.
Являлся ли Достоевский непосредственным или, тем более, исключительным адресом этой пародии в данном случае также и для автора романа – Сирина? По мнению Долинина, в отличие от переводного варианта этого романа – «Despair», изданного в 1966 году, – акцент критики в русском тексте приходился скорее на эпигонские тенденции даже не столько в эмигрантской, сколько в советской прозе. В любом случае, Герман Карлович – никак не доверенное лицо его автора, чтобы поручать ему такое задание «от имени и по поручению». Напротив, сам этот персонаж, вкупе с многочисленными вольными или невольными подражателями Достоевского, особенно в советской России, – объект критики Набоковым моды на «достоевщину» как на проявление эстетического дурновкусия.8111 «Как представляется, – полагает Долинин, – основной моделью для пародий на современную “достоевщину” послужила повесть И. Эренбурга “Лето 1925 года”, которая перекликается с “Отчаянием” во многих аспектах».8122 К таковым он относит: повествование от первого лица в жанре «человеческого документа» с прямыми обращениями к читателю; мотивы двойничества и убийства (правда, несостоявшегося), но зато со странной идеей рассказчика препоручать убийцам, вместо писателей, авторские функции; пристрастие к застольным исповедям на манер героев Достоевского; пародийные интонации в изображении жизни русской эмиграции и расположенность героя к приятию советской пропаганды.
Итак, косноязычному, по его собственному признанию, Герману Карловичу не удалось с первого раза уломать недоверчивого Феликса: «Вранье», – сказал тот и заснул в снятом его соблазнителем гостиничном номере. Но обернулась эта неудача «странным пробуждением», когда «новая, занимательнейшая мысль овладела мной. Читатель, я чувствовал себя по-детски свежим, после недолгого сна душа моя была как бы промыта, мне, в конце концов, шёл всего только тридцать шестой год, щедрый остаток жизни мог быть посвящён кое-чему другому, нежели мерзкой мечте. Кошмарный сон надоумил героя «воспользоваться советом судьбы», «отказаться навсегда от соблазна», «всё говорило мне: уйди, встань и уйди».8133 И он ушёл. Окончательное выздоровление? Конец пятой главы – как раз посередине повести (но не романа – с романом их одиннадцать).
Начало шестой – всё пошло прахом. Только что спасённый судьбой (автором, Богом), против Бога герой восстаёт: «Небытие Божье доказывается просто. Невозможно допустить, например, что некий серьёзный Сый, всемогущий и всемудрый, занимался бы таким пустым делом, как игра в человечки».8144 Желающих вникнуть в философскую подоплёку последующего текста отошлём к уже упомянутой работе И. Смирнова.8155 Для нас прежде всего важно, что Бог Набокова – в деталях, и тот, кто их не видит, – слепец. Герой же, и без всяких отсылок, смешон уже тем, что является не более чем тем самым «человечком», в которого «играет» его персональный «Сый» – автор романа.
Однако, далеко не всё так просто в этом бунте богохульника Германа Карловича против «великой мистификации»: в некоторых его сетованиях – о спорных истинах, высказываемых «из-за спины нежного истерика»; о том, что «как-то слишком отдаёт человечиной эта самая идея, чтобы можно было верить в её лазурное происхождение»; или его жалобы, что «я не могу, не хочу в Бога верить ещё и потому, что сказка о нём – не моя, чужая, всеобщая сказка»,8161 – во всём этом слышатся явственные отголоски скептических высказываний самого Набокова, впоследствии, в «Даре», нашедших уже вполне уверенное выражение его чуждости нормативным формам любых религиозных представлений. И разве не найдётся в душах многих места для тайного отклика на вопль героя о «невозможной глупости моего положения, – положения раба Божьего, – даже не раба, а какой-то спички, которую зря зажигает и потом гасит любознательный ребёнок – гроза своих игрушек»,8172 – и кто поручится, что эти мучительные чувства и мысли не одолевали и самого автора. Ведь именно с его ведома и согласия Герман Карлович мог позволить себе решить вопрос радикально: «Но беспокоиться не о чём, Бога нет, как нет и бессмертия, – это второе чудище можно так же легко уничтожить, как и первое».
Выяснение отношений с Богом и уверение себя, что его нет, как будто бы пошли повествователю на пользу: в Берлин он вернулся «обновлённый, освежённый, освобождённый» – он снова, как и прежде (мотив повторений) перечисляет наличествующие радости жизни (жена, квартирка, автомобиль), он чувствует, что вступает «в новую полосу жизни», он снова ощущает в себе «поэтический, писательский дар, а сверх того – крупные деловые способности, – даром, что мои дела шли неважно. Феликс, двойник мой, казался мне безобидным курьёзом… Вообще во мне проснулась пламенная энергия, которую я не знал, к чему приложить».8183 Но на этот раз обольщаться не приходится: герой – пациент циклоидного типа, перепады настроения – это его модус вивенди, повторяемость гарантирована. Вопрос только в том, когда наступит следующая фаза – упадка духа.