Алиби - Асиман Андре. Страница 24

Этот многоликий город создан для того, чтобы в нем блуждать и сбиваться с дороги, здесь кратчайший путь между двумя точками лежит не по прямой, а по восьмерке. А кроме того, Рим дарит пришлому не одно прошлое, а сразу целый набор: на одной прогулке можно встретиться с Гоголем, Овидием, Пиранези, Энгром, Цезарем и Гете; на другой — с Караваджо и Казановой, Фрейдом и Феллини, Монтенем и Муссолини, Джеймсом и Джойсом; еще на одной — с Вагнером, Микеланджело, Россини, Китсом и Тассо. А еще можно постичь одну вещь, о которой никто вам заранее не скажет: невзирая на все эти имена, каменные кладки и исторические достопримечательности, несмотря на бесчисленные слои лепнины, штукатурки и краски, налепившиеся за долгие годы на все, что у вас перед глазами, несмотря на тот факт, что многие фигуры, явившиеся из одного прошлого, постоянно появляются в другом, а многие здания вклинились в поколения зданий постарше, на самом деле важнее всего здесь случайности, малые мимолетные услады для чувств — вода, кофе, цитрон, еда, свет солнца, голоса, прикосновение к теплому мрамору, украдкой перехваченные взгляды, а также лица — самые прекрасные на всей земле.

Да, это, вне всяких сомнений, самый прекрасный город на всей земле — и самый умиротворенный. Умиротворение излучают не только погода и окружение, оно появляется и в нас самих. Умиротворение — это чувство единения с миром, исполнения всех желаний, заполнения всех лакун. Существования — а в других местах такого почти никогда не бывает — исключительно в настоящем. В конце концов, это самый языческий город на всей земле; он одержим настоящим. Рим учит: великие памятники и достопримечательности лишены смысла, если они не подстегивают и не включают в себя телесности; если — а смысл в этом — в них нельзя есть, пить и бездельничать. Любая красота дарит удовольствие, в Риме же она из удовольствия рождается.

Дважды в день мы возвращаемся в Антико Кафе делла Паче, рядом с Пьяцца-Навона. Это кафе расположено в нескольких шагах от отеля «Рафаэль» (роскошного заведения, где из сада на крыше открывается ничем не заслоненный вид на Кампо-Марцио). В кафе щеголеватые начинающие художники, модели, зеваки и выпендрежники высшего пошиба потягивают кофе, читают газеты или собираются группами — все более многочисленными, когда время переваливает за полдень. Мне нравится приходить сюда совсем ранним утром, когда над городом еще колышется запах обожженной земли, предвещающий теплый день и ослепительный жар к полудню. Мне нравится садиться за столик первым, еще до того, как римляне покинут свои дома, — потому что мне неприятно чувство, что те, кто здесь живет, кто родился уже после моего отъезда из Рима много лет назад, изучили этот город доскональнее, чем когда-либо изучу я; устраиваться здесь еще до того, как они выйдут на собственные улицы, для меня некоторым образом утешительно. Да, я сохраняю привилегированный статус туриста, которому не нужно спешить на работу, но я могу с легкостью сделать вид — и иллюзию эту подкрепляет джетлаг, — что никогда раньше не бывал в Риме, просто случайно проснулся совсем рано.

К вечеру сумбурные компании выплескиваются из кафе на улицу. Почти у каждого в руке telefonino — и потому, что он в любой момент может зазвонить, и потому, что это часть дресс-кода, наследник некогда являвшегося особой привилегией кинжала, который мгновенно давал владельцу преимущество над другими по ходу неизбежной уличной стычки. Один из этих двадцати- или тридцатилетних сидит за столиком, пристально разглядывая свой telefonino, будто изучая собственные черты в карманном зеркальце. Глядя на этот римский цветок, я понимаю, насколько просто примирить его культ фигур с красотой, которая в таком изобилии представлена на всякой барочной площади вроде Пьяцца-Навона. В этих смутных посетителях неизменно присутствует что-то завораживающее. Ведь это, в конце концов, вселенная Челлини и Караваджо. Они жили, пировали, скандалили, любили, злоумышляли и дрались на дуэлях всего в паре кварталов отсюда. И все же из некой неведомой скважины в своих буйных и гнусных жизнях они вычерпывали в мир лучшее, что ему дано увидеть. Здесь же жил безжалостный папа из семейства Борджиа, Александр VI, — его дети Лукреция Борджиа и Чезаре Борджиа прочно вошли в историю. В нескольких шагах отсюда несколько веков спустя Джордано Бруно, раздетого догола, привели на Кампо-де-Фьори и сожгли на костре. А всего месяцем-другим раньше Рим потрясло событие, соразмерного которому не было, пожалуй, со времен мученичества ранних христиан: безжалостная декапитация прекрасной юной Беатриче Ченчи по личному распоряжению папы.

Может, нам никогда не суждено стать римлянами, но, чтобы проникнуться очарованием этого города, достаточно нескольких часов. Мы меняемся. Взгляд медлит, мы спокойнее относимся к толчее, голоса делаются интереснее, улыбки появляются чаще. Мы начинаем повсюду прозревать красоту. Мы видим ее в «Ле-Баталёре», изумительной ветхой антикварной лавочке на виа ди Сан-Симоне, рядом с виа деи Коронари, — там можно отыскать изумительные французские акварели. Или в «Ай-Монастери», где продают продукты, произведенные в итальянских монастырях, — я обнаружил там вкуснейшую граппу со специями, изумительный амаро и самый сладкий мед, какой мне доводилось пробовать. Или в «Феррамента алла Кьеза-Нуова»: на первый взгляд это скобяная лавка, на деле же там продают дверные ручки и древние ключи — люди приходят сюда с драгоценными антикварными дверными пружинами, отчаявшись найти им подобные, — и владелец тут же выдает им почти такие же.

Так вот непредсказуема красота этого города. Грязные охристые стены (охра стремительно исчезает под свежими слоями краски, возвращающими стенам их исходный желтый, персиковый, розовый, сиреневый цвет) очень красивы. Почему бы и нет? Охристый цвет камня ближе всего к цвету человеческой плоти: это цвет глины, а именно из глины Господь и создал человеческую плоть. Фиги, которые мы сейчас будет есть на солнце, очень красивы. Истертая мостовая на виа деи Каппеллари очень красива — при всей своей незамысловатости и изгвазданности. Кларнетист, который бредет к бессолнечной Виколо-делле-Гротте, исторгая рыдающие звуки арии Беллини, очень красиво играет. Кьеза-ди-Санта-Барбара, выходящая на Ларго-деи-Либрари, представляет собой идеальный фрагмент римской живой картины, в которую включены мороженщик, спящая собака, «Харлей-Дэвидсон», полотняные ombrelloni и мужчины, галантно беседующие возле галантерейной лавки, где кто-то исполняет на мандолине неаполитанскую песенку «Core ‘ngrato», — и тут же в поле моего зрения на миг вторгается дама в нескольких белых вуалях в стиле Феллини. Через секунду я понимаю, что это шестидесятилетняя эксцентричка-аристократка, которая гонит куда-то на горном велосипеде, босиком, совершенно типичная sprezzatura.

Чего бы я не отдал, чтобы не лишиться Рима. Уезжая, я тревожусь, что, подобно бессловесной Золушке, что возвращается к мачехе в услужение, я вольюсь в поток повседневной жизни куда быстрее, чем мне самому кажется. И дело не только в том, что я буду скучать по красоте. Скучать я буду и по тому, как город проникает мне под кожу и на недолгое время делает меня своим, по тому, что удовольствие в нем я воспринимаю как данность. С каждым днем я все с большей уверенностью ношу в себе это чувство. Я знаю, что оно заемное: оно принадлежит Риму, а не мне. Знаю, что оно погибнет в тот самый миг, когда свет Рима для меня погаснет.

Но эти тревоги ничему не помеха: они нависают надо мной предупреждением об опасности, бессмысленным для человека, которому на неделю даровали бессмертие. Я был в Риме, покупал там ветчину, булочки, нож. Видел работы Караваджо в Сан-Луиджи-деи-Франчези; пошел смотреть сивилл Рафаэля в Санта-Мария-делла-Паче, но оказалось, что дверь заперта, и я получил не меньшее удовольствие от разглядывания округлой колоннады. Неужели эти вещи вне времени могут исчезнуть из моей жизни? И куда они уходят, когда я отвожу от них взгляд? Что происходит с жизнью, когда мы перестаем ею жить?