Алиби - Асиман Андре. Страница 29
Лучшим примером таких переплетенных, перепутанных, а порой и одномоментных страстей служат любовные похождения еще одной précieuse, Маргариты де Бетюн (из дома № 18). Она была дочерью старшего казначея короля Генриха IV герцога Сюлли, который принимал участие в планировке площади Вогезов (принадлежавший ему особняк Сюлли и сейчас выходит на площадь крошечной, почти незаметной дверью в доме № 7). Маргарита была любовницей герцога Кандаля (из дома № 12) и маркиза д’Омона (из дома № 13). Поскольку четные номера на площади Вогезов расположены к востоку от Павильона Короля, а нечетные — к западу, можно предположить, что, находясь у одного, она могла беспрепятственно думать о другом, а то и следить за ним.
На всем протяжении истории площади Вогезов сама мысль о ней мгновенно вызывала из памяти сполохи бурных страстей и бурных интриг. Именно важностью площади Вогезов в воображении французов — в этом она схожа с Версалем — можно объяснить, почему начиная с XVII века французская литература так и не научилась отделять любовь от ее суррогата — лицемерия, ухаживания от дипломатии, притом что все они зиждутся на жестоком и жадном корыстолюбии. Эта коллизия бросалась в глаза всем, не исключая, безусловно, не склонных к иллюзиям царедворцам précieux общества.
Мало у кого из них находилось доброе слово для любви и для женщин, которых они любили. Особенным злоязычием отличаются бойкие и злонравные «Воспоминания» кардинала де Реца (о своей бывшей любовнице мадам де Монбазон он пишет: «Никогда не знал человека, который, закоснев в пороках, так мало уважал бы добродетель»). Тем не менее он посвящает свои мемуары одной из самых плодовитых писательниц précieux мира, своей доброй приятельнице мадам де Севинье, которая родилась в доме № 1-бис по площади Вогезов. Севинье, в свою очередь, была близкой приятельницей герцогини де Лонгвиль, мадам де Сабле, герцога де Ларошфуко и мадам де Лафайет, написавшей первый современный роман в европейской истории — «Принцесса Клевская». Чтобы понять, какими тесными связями был повязан этот мирок, достаточно вспомнить, что отношения Ларошфуко с Лафайет, возможно, были платоническими, а вот с герцогиней де Лонгвиль, безусловно, нет: он прижил от нее сына и, видимо, уже разочаровавшийся и озлобленный, тосковал о ней до конца жизни. Белокурая герцогиня, имевшая славу одной из первых красавиц своего времени, вела столь же ветренное существование, сколь и кардинал де Рец: сперва любовница, потом воительница, в конце — истовая христианка. Именно из-за ее непримиримого раздора с соперницей, мадам де Монбазон, на площади состоялся еще один поединок — между представителями семейств Гизов и Колиньи. Да, каждый из мужчин галантно принял сторону одной из женщин, однако после вековых распрей между католиками Гизами и протестантами Колиньи для дуэли нашлись и иные причины. Колиньи почти пять месяцев умирал от ран. Говорят, что герцогиня Лонгвиль наблюдала за поединком из окон дома № 18 по площади Вогезов, дома Маргариты де Бетюн — той, у которой спальни любовников находились напротив друг друга. История ссоры герцогини де Лонгвиль и мадам де Монбазон читается как роман: бесчисленные оскорбления, козни, ревность и злопамятность.
Затевать скандалы было любимым занятием, а главным оружием были не шпаги, а письма: подброшенные, перехваченные, скопированные, приписанные не тому отправителю; похищенные письма таскали туда-сюда, оставляя след, который неминуемо приводил к утрате репутации, а довольно часто и жизни — примером может служить Колиньи, — и в конечном счете к массовым беспорядкам. Рискуя избыточным упрощением, скажу: страсти достигали такого накала, что многие из тех, кто был так или иначе связан с площадью Вогезов до середины XVII века, в итоге вступили в ряды Фронды — антимонархической организации аристократов, существовавшей в 1648–1653 годах. То было последнее восстание аристократов против монархии, и Людовик XIV, король-солнце, никогда о нем не забывал. Чтобы аристократы больше не вздумали бунтовать, он проследил за тем, чтобы почти всех фрондеров перевезли в Версаль.
Площадь Вогезов, как и ее прославленные обитатели, остается клубком причудливейших переплетений памяти города. В 1605 году она носила название Королевской площади, после революции 1792 года стала площадью Федералов, в 1793-м — площадью Нераздельности, а в 1800-м, при Наполеоне, — площадью Вогезов. В 1814-м, после реставрации монархии, ей вернули исконное имя, в 1831-м она вновь стала зваться площадью Вогезов. После следующей революции, в 1852 году, ее снова стали именовать Королевской, а в 1870-м она окончательно стала площадью Вогезов. На площади так и роились интеллектуалы, писатели, аристократы, содержатели салонов и куртизанки. Она век за веком становилась свидетельницей заговоров, соперничества и дуэлей — самой знаменитой оказалась дуэль 1614 года, известная как «ночь факелов», между маркизом де Руийяк и Филиппом Юро, с которыми были их секунданты: каждый держал в одной руке шпагу, а в другой — горящий факел. Трое погибли; выжил один Руийяк, который и поселился после этого в доме № 2 тут же, на площади.
Я прихожу на площадь Вогезов, чтобы притвориться, будто я тут не чужой, что она могла бы стать моим домом. Париж слишком большой город, а мне никогда не хватало времени стать его постоянным обитателем — но эта площадь во всем мне подходит. Несколько дней — и я чувствую себя дома. Я знаю каждый угол, каждый ресторан, каждый продуктовый и книжный магазин поблизости. Даже лица уже примелькались, равно как и репертуар вполне квалифицированных уличных артистов и музыкантов, которые по субботам приходят выступать под аркадами: поют парами дуэты Моцарта, танцуют танго и фокстрот, есть тут барочные ансамбли, джазовый гитарист — имитатор Джанго, есть изумительный контртенор — псевдокастрат, исполнитель бельканто; перед каждым стопкой выложены диски с записями.
Обедать я полюбил в «Мюль-де-Пап» на улице Па-де-ла-Мюль, совсем рядом с площадью: легкие блюда, свежие салаты, отличные десерты. А ранним утром я люблю приходить в «Ма Бургонь» на северо-западном углу площади и завтракать снаружи, под аркадой. Я был там уже три раза и всегда являюсь самым первым. Считаю, что у меня теперь есть собственный столик, а официант уже выучил, что я люблю café crème [21] и багет с маслом и джемом дня. Иногда я прихожу даже прежде, чем от булочника привезут хлеб. Сижу в уголке пустой площади и смотрю, как школьники по диагонали пересекают парк, один за другим, иногда парами или стайками, у каждого тяжелая сумка в руке или ранец за плечами. Мне легко представить, что среди них и мои сыновья. Да, это ощущается правильной вещью. А потом — я уже начинаю привыкать к площади и старательно превращать ее в свой дом, как и все эти тартинки, салаты, свежие продукты, багеты, джем, кофе, — я поднимаю глаза, замечаю ряд внушительных краснокирпичных зданий с большими стеклянными дверями и черепичными крышами и осознаю, что это (о чем я всегда знал, но умудрился позабыть) — самое красивое место во всем цивилизованном мире.
Парижане, разумеется, знали об этом всегда и в XVII и XVIII веке привычно ошеломляли знатных иностранцев: приводили их сюда, на площадь, прежде чем вернуться к деловой части визита. Иностранцев, видимо, поражало нечто более ослепительное и изумительное, чем французская изысканность или французская архитектура. Дело в том, что на площади Вогезов нет того великолепия, которое присутствует, скажем, в Версале, Лувре или Пале-Руаяль. Тридцать шесть одинаковых, крытых черепицей, выстроенных из красного кирпича и известняка «павильонов» — со связанными аркадами, или promenoirs, которые полностью огибают площадь, размерами не превосходящую стандартный квартал на Манхэттене, — не назовешь, как ни напрягай воображение, шедеврами архитектуры XVII века. Как и в любом cour carrée [22], поражает здесь совсем не каждый отдельный блок, а то, что он воспроизведен тридцать шесть раз, причем у многих внутри расположен собственный квадратный дворик. Площадь завораживает своей симметрией, а не отдельными фрагментами — вот только здесь симметрия выполнена в масштабах столь внушительных, что она смущает и ошеломляет, как квадратичная симметрия у Декарта или гармонические контрапункты у Баха. То, что французам всегда были особо любезны картезианские модели, связано не с тем, что они считали, будто вся природа устроена по квадрантам, а скорее с тем, что желание ее постичь, обуздать и в итоге объяснить как можно точнее развило у них склонность делить все на пары и множества из двух элементов. Безусловно, потрошение и четвертование — едва ли не худшие из форм казни, однако то же маниакальное стремление французов к симметрии подарило нам дворцы и сады и самую изумительную в истории городскую планировку, как подарило оно нам и то, чем французы дорожили задолго до эпохи Просвещения и от чего не способны избавиться, хотя и делают вид, что очень стараются: пристрастие к ясности.