Восемь белых ночей - Асиман Андре. Страница 36
Я стряхнул снег с той же скамейки, на которой сидел прошлой ночью, сел на нее. Пусть все будет как прошлой ночью. Я сложил руки на груди и – рискуя, что она увидит меня в окно, – остался сидеть, разглядывая голые деревья. В парке никого. Только памятник – тощая нога в сандалии свисает с пьедестала, на пальцах скопился снег. За спиной ритмично постукивают цепи на колесах, наводя на мысль о старомодных патрульных автомобилях. Тут из ниоткуда действительно показалась полицейская машина, развернулась на Сто Шестой, причалила к неподвижному автобусу. Молчаливый обмен приветствиями между двумя водителями. Патрульная машина сделала резкий разворот, унеслась по Вест-Энд. Инспектор Рахун и с ним еще два копа. Хорошо, что он меня не заметил. Инспекторы Рахун, Далдун и Калдун – три копа в карете, три медведя и кочан капусты. И что, конец волшебству, Золушка снова метет полы?
Повисло полное молчание.
Ближайший ко мне фонарь стоял в своем сияющем озере света и вроде как снова наклонился ко мне, как и прошлой ночью, – готов помочь, но по-прежнему не знает чем.
Что все это означает? – гадал я: переглядки, дружеские обнимашки, два ненавязчивых поцелуя во французском стиле, эти ее слова о том, что она себя знает и чтобы я не ходил таким угрюмым, и все эти разговоры про «залечь на дно», скорбные намеки на любовь и назидания, вплетенные в печальную повесть об утерянном Черновице – а поверх это горькое: «Вряд ли необходимо произносить это вслух, вдруг это всё испортит» – как впрыск яда в конце любовного укуса.
Что испортит? Сделай мне такое одолжение!
«Только не влюбляйся в меня». Тут она и поцеловала меня под ухо: «Приятно от тебя пахнет» – произнесено с легким ехидством и задним числом. Яд, яд, яд. Яд и противоядие, как теплый сдобный запах свежего хлеба холодным утром, когда корочка внезапно впивается в губу и самый здоровый вкус на земле превращается в противный липкий осадок. «Никаких всё, ясно?» – в смысле: «Никаких кислых физиономий, никаких надутых губ, никакого трепа про чувство вины, ясно?» Потому что это может обернуться ее адом. Вернусь к реальности, Schwester![18] Смурная наследница из Мэна и та так не гремела ключами, прежде чем отомкнуть крепость. Мелкотравчатая потаскушка говорит на языке вечности – сделай мне такое одолжение! И все эти рассуждения про «залечь на дно» – беспардонная чушь и болтовня!
Я услышал, как водитель автобуса запустил двигатель. В салоне вспыхнул свет. Как уютно выглядит оранжевое свечение за стеклами – убежище от холода. Только я и водитель автобуса, водитель автобуса и я.
Мне, наверное, тоже пора было уходить, хотя и не хотелось. Тут меня вдруг озарило. Нужно ей позвонить – чего нет-то? Просто позвонить. И что сказать? Что-нибудь придумаю. Пора уже что-то предпринять, а то все жду от других действий – скажу ей правду для разнообразия, для затравки, для громкого вскрика. Я не хочу сегодня быть один. Вот! Она догадается, что на это ответить. Она поддержит разговор, и, даже если вынуждена будет отказать, отказ будет мягким, например: «Не могу, залегла на дно, понимаешь?» Ах, но счастье услышать это ее: не могу, залегла на дно, понимаешь? – как неохотная ласка, которая, начавшись, медлит у тебя на лице, соскальзывает напрямую к губам, расстегивает пряжку сердца. Я потянулся за мобильником. Она – последняя, кто мне звонил, много часов назад. Номерами мы обменялись, пока стояли в очереди, и она сказала: «Давай лучше я тебе позвоню, тогда и у тебя будет мой номер». Это было задолго до признания, до того, как служитель взял наш билет на «сеансу» и сплющил в кулаке. Вот ее номер. Сердце тут же упало – задача представлялась мне непосильной. Ну и что ты со мной собирался делать, коли не звонить? – глумился телефон, который я держал в руке. Я представил себе дребезг десяти ее цифр – точно металлические костыли впиваются в раскалывающийся камень, – а за ними – ворчливо-недобрая дробь самого звонка. «Академия-2» – надо же, люди еще используют «Академия» в качестве префикса, сказал я ей, чтобы поддразнить или намекнуть, что мне видится нечто нарочито-старомодное, архаичное и отчасти прелестное в том, как она записала для меня мой номер. Теперь настал черед ее номера надо мной поглумиться – этакая крошечная рептилия, которая выглядела совсем смирной в зоомагазине, когда продавец предложил вам почесать ей брюшко кончиком пальца, а теперь впилась вам в ноготь и выдрала его с мясом. Тем самым она как бы оправдалась за то, что дала мне свой номер, – потому что, сказала она, так произносила его ее мама, именно так она по-прежнему диктует его тем немногочисленным людям, с которыми ей уютно, – с намеком, что вы принадлежите к числу избранных, кто способен с ходу понять, что у ее Старого Света и вашего Старого Света общая родословная, пусть и не обязательно по одной и той же линии, потому что то, что в вашей выглядит дряхлым и устаревшим, в ее – этакое модно-современное-ретро, и, хотя у вас одинаковые предки и их язык, вы с разных генеалогических дерев. Так-то! «Академия-2» для немногочисленных счастливчиков.
Я задумался над ее телефонным номером – поколения звонков от отчаявшихся поклонников. Как он зазвонил, когда ты поздно ночью набрал ее номер? Опознала ли она по звонку, откуда он поступил: из безнадежности, вины, гнева, стыда – или из робости, что на третьем гудке дает отбой? Бывает ли особый звонок у ревности, который выкрикивает истину во много раз громче, чем оно способно даже присниться записи в списке абонентов?
Ах, Инки, Инки, Инки. Сколько раз он сегодня звонил? Звонит прямо сейчас. Как и я стану звонить вскоре. Я представил себе, как набираю ее номер. Один звонок. Второй звонок. Внезапно она берет трубку. Звук дыхания. Я слышу на заднем плане шум текущей воды. Бал окончен, Золушка подметает полы. Инки? Нет, это я. Это ты. Это я. Я пытаюсь не прикидываться Инки. А на деле именно это и делаю. Какими словами передать вот это: не хочу сегодня быть один – если не знаешь, что сказать дальше? Да вот такими: я не хочу сегодня быть один. Может, с вопросительным знаком? А может, и нет. Ополоумевшая женщина не позволила бы тебе это произнести.
На углу Сто Шестой и Бродвея остановился автобус маршрута М104. Я едва на него успел и, прежде чем усесться, проследил, как треугольник парка истаивает в метели. Может, я никогда больше не увижу его под снегом. Но, едва начав в это верить, я понял, что вру самому себе. Я вернусь завтра вечером, послезавтра и на следующий день, с нею или без нее, с Ромером или без, буду просто сидеть и надеяться, что придумаю, как перестать думать о том, что дважды потерял ее за две ночи, ощущая при этом, что именно ее лицом я загородил этот парк, чтобы заслонить себя от себя, от всей той лжи, которую я нагородил в ночи только ради того, чтобы на рассвете думать, что я не один.
В середине ночи меня разбудило громкое лязганье снегоуборочной машины, которая скребла мою улицу. Внезапно меня охватило чувство столь изумительное, что опять же назвать его можно только радостью – слово Паскаля, произнесенное однажды ночью в его одинокой комнате в Пор-Руаяле.
Оно напомнило мне тот миг, когда мы после последнего предупреждения вышли из бара и обнаружили, что снег накрыл одеялом всю Сто Пятую улицу. Предплечья наши продолжали соприкасаться, потом ее рука скользнула мне под локоть. Хотелось, чтобы прогулка не заканчивалась никогда.
Я выбрался из постели, выглянул в окно и обнаружил, что снег накрыл покойным одеялом крыши и боковые улочки Манхэттена. Манхэттен казался – возможно, потому что сразу же напомнил мне про Брассая – ошеломительным черно-белым видом на крыши Парижа, или Клермон-Феррана, или любого другого провинциального французского города ночью, и радость, которая внезапно всколыхнулась во мне, набросила столь стойкие чары на мою спальню, когда я на цыпочках подобрался к другому окну, рядом с письменным столом, чтобы бросить взгляд на другой вид ночного мира, что я поймал себя на попытке не производить ни единого звука: чтобы половицы не заскрипели под ногами, а старинные отвесы не издали характерный стук, когда я слегка приподнял оконную раму и впустил в комнату морозный воздух, – чтобы ничто не нарушало безмолвия, которое скользнуло внутрь, точно на кончиках ангельских крыльев, потому что, пока я стоял, глядя в ночь, мне с легкостью верилось, что под моим одеялом лежит еще один человек и сон его столь же чуток и насторожен, как и мой. Вернувшись в постель, я постарался шевелиться поменьше, нашел себе местечко справа, притих и стал дожидаться, когда придет сон, – в непрерывной надежде, что он не придет, пока я тайком не переправлю образ ее обнаженного тела в свои сновиденья.