Восемь белых ночей - Асиман Андре. Страница 50
– И что в ней было хорошего?
– В первое время – все.
– А потом?
– Я ее разлюбил. Пытался не разлюбить, но не вышло. После этого мне больше не хотелось ее слушать, а потом и прикасаться к ней, мне противен был звук ее смеха и дребезг ключей, когда она возвращалась домой, вид ее домашних туфель, когда она просыпалась среди ночи и шла в гостиную покурить, сидела там в темноте, потому что я сказал, что свет мне мешает, и даже щелчок телевизора, когда она его выключала, – это значило, она сейчас ляжет обратно. Омерзительное ощущение. Омерзительное. Вот я от нее и ушел.
– То есть ты тоже не всегда добр к людям?
– Наверное, нет. Она это знала. Однажды, ближе к концу, она сказала: «Про меня ты не будешь помнить даже того, что меня любил. Ты уйдешь от меня и забудешь». Она была права.
Я замолчал.
– Ну, продолжай.
– В конце прошлой зимы, однажды вечером, она ни с того ни с сего мне позвонила. Мы три или четыре года не разговаривали. Сказала, что хочет со мной увидеться – вернее, ей нужно со мной увидеться. Ну, я знал, что она не родила мне тайком ребенка, что ей не нужны деньги, что у нее не обнаружили венерическое заболевание, о котором она обязана сообщить всем любовникам. Ей просто нужно было меня увидеть, и все. Она назвала меня «мужчиной своей жизни». Меня это разбередило. Мы договорились вместе пообедать, но не сложилось, договорились снова, опять не сложилось. Потом она больше не звонила, я тоже. Несколько месяцев тому назад, благодаря цепочке совпадений, я узнал, что она умерла. Мысль о ее смерти все терзает меня – или мне хочется, чтобы терзала.
– И?
– И все. Она узнала, что тяжело больна, ей нужно поговорить с небезразличным ей человеком, сказать ему какие-то вещи, которые раньше она сказать боялась. Покрывало сброшено, не время для гордыни и прочих глупостей, она просто хотела провести рядом несколько часов.
Между нами повисло молчание.
– Наверное, ей было очень одиноко, она перебирала все угасшие огоньки, всех старых друзей, – добавил я.
– Я думаю, кому позвоню я, когда придет мое время. Уж точно не Инки. А ты кому?
– Это Вопрос Третьей Двери. Не для забегаловок и кафе.
– Слышу голос пандстраха.
Я посмотрел на нее взглядом, говорившим: ты наверняка знаешь.
Она ответила: безусловно, знаю.
Выпрямила спину, отпила чая, обхватив кружку пальцами обеих рук.
Мне захотелось схватить обе ее ладони, сложить вместе, сжать в своих, а потом раскрыть, как раскрывают страницы молитвенника, и поцеловать обе.
Я сказал: мне нравится смотреть, как она пьет чай.
– А мне твой лоб нравится, – сказала она.
Я выглянул в окно, ощущая, что в этой простецкой забегаловке есть нечто невообразимо волшебное, она будто бы понимает: чтобы мы могли быть здесь вместе и чувствовать себя уютно, она должна быть такой же заурядной, неприметной и обшарпанной, как вещи на картинах Хоппера, как липтоновский чай, как занавески из искусственного льна – одна постоянно соприкасалась с ее волосами, как толстые, со многими сколами глиняные чашки, из которых мы пили. Я подумал: а может, мы с ней эти постоянно выздоравливающие персонажи Хоппера – люди Хоппера, пустые, озадаченные, застывшие люди Хоппера, привыкшие к своим скрытым травмам, которые, скорее всего, не залечатся, но давно уже перестали причинять и горе, и боль? Не слишком-то мне понравилась аналогия с Хоппером. Но тут я понял: именно это и имеется в виду под «залечь на дно». Оставаться на месте, как люди Хоппера, сидеть, выпрямив спину, на крошечном расстоянии от всяких там непоседливых лемуров, которые лазают по давно привычному пейзажу под названием «жизнь» – без любопытства, но и без равнодушия.
– Тем не менее я понимаю, почему она тебе позвонила.
Я не в первый миг сообразил, что она говорит о моей давней пассии.
– Почему?
– Нипочему. Просто понимаю.
– Поздно уже, – сказал я.
Вдруг, едва произнеся эти слова, я понял, что она поняла, зачем я их произнес.
– Во сколько начало?
– В девятнадцать десять, если забыла.
– Приглашаешь?
Я посмотрел на нее.
– Кто тут у нас теперь Князь Оскар?
– Значит, идем в кино?
– Да, – сказал я, как будто внезапно поддавшись на просьбу, которую она все не решалась произнести весь день.
– Значит, идем в кино.
Я не сразу понял смысл едва заметного перелива в ее голосе, когда она произнесла: «Значит, идем в кино». Она либо разыгрывала, либо искренне чувствовала радость ребенка, когда скучным воскресным днем родители вдруг решают надеть куртки и всей семьей отправиться в кино. Идем в кино, повторил я за ней – так одного одноклассника, который заходил ко мне после уроков, не отсылали назад к родителям, а приглашали пойти со мной в кино.
У нас было меньше часа, чтобы доехать до города и найти, где поставить машину. Можно поставить у нее в гараже и вызвать такси. «Тогда успеем», – сказала она. Либо я выскочу, куплю билеты, а она припаркуется неподалеку. Можно позвонить в кинотеатр и забронировать два места на наше имя? На чье имя? Твое имя. Мое имя. «Знаешь, на какое имя», – сказала она.
Мы неслись по шоссе, и очень скоро вдали над широким спокойным Гудзоном замерцали огни моста Джорджа Вашингтона. «Город», – произнесла она, как произносят при виде знакомого маяка, указывающего путь домой. Я вспомнил, какое утром в машине висело напряжение, вспомнил булочки и бублики в бело-сером пакете, Баха, которого мы слушали, – это будто принадлежало иному витку времени. «Посмотри направо», – сказала она, заметив первой. Да, вот он, так же стоит на якоре посреди Гудзона, «Князь Оскар», наш маяк, наша путеводная звезда, наш символ, наш двойник, наше колдовское слово, обозначающее то, для чего у нас нет слов: любовь всей моей жизни, славный мой, славный «Князь Оскар», славное суденышко со всеми его злоключениями, повелитель всех кораблей в списке кораблей, подай нам знак, скажи нам, о боцман, что нынче за ночь, скажи, в какую землю мечты везешь ты своих пассажиров, скажи, что с нами случилось, что случилось со мной – ты меня слышишь?
Он видел наш отъезд и возвращение, и на миг показалось, что на палубе вспыхнули огни, приветствуя нас еще вдалеке, на другом берегу Гудзона – он будто бы говорил: вы, смертные, вы, священная пара счастливцев, что вспомнили обо мне нынче вечером, хотя могли бы запросто посмотреть в другую сторону и пренебречь моим возрастом, посмотрите внимательнее на эту сырую проржавевшую лоханку – впору на металлолом сдать, – что застряла среди моих дряхлых зим, не думайте, что я не знаю, каково это – быть молодым, испытывать надежду, страх, желания, – вы явились и исчезли, потом явились и исчезли вновь, а я, перевидавший столько речных берегов, обогнувший весь мир, подобно многим фантомным судам до меня, – ах, никогда не становитесь кораблями-призраками, не помечайте годы свои слоями ржавчины, пока вода не просочится внутрь и не превратитесь вы в недвижный и полый киль, застрявший на месте после многих неверных поворотов и отмелей на излуках, и штурвал уже не совсем ваш, и ржавчина не совсем ваша, вы уже и не помните, что когда-то были судном, – настоящее странствие предстоит вам, не мне. Не забирайте меня отсюда, не вытаскивайте заклепки, как вот снимают пояса с мертвецов, узрите во мне свет и путь, помните этот день, ибо такой миг приходит лишь раз за всю жизнь, а прочее через тридцать лет покажется совершенно никчемным, вспомнится лишь этот миг.
– Князь Оскар, – произнесла она наконец.
– Да, – ответил я.
– Князь Оскар.
– Да! – повторил я.
– Ничего. Просто нравится выговаривать.
Эта девушка в меня влюблена, только сама этого не знает.
Я подумал, какой нас ждет вечер. Два фильма, прогулка под снегом до того же бара, где мы сядем на те же места, только теперь – рядом, закажем то же самое, будем говорить, смеяться, танцевать под ту же музыку, может, два раза, а потом – трепетный путь до ее дома мимо моей скамьи в парке Штрауса, где мне захочется, а может, и не захочется рассказать ей про мою скамью в парке, а за этим – беглый поцелуй на прощание перед ее дверью, который, скорее всего, попытается притвориться беглым, хотя, может, и не попытается, и наконец, после того как она скроется в лифте, а Борис останется на страже в вестибюле, – путь обратно в парк, где я задержусь и сегодня тоже, присяду на свою скамью, если она не намокла, посмотрю на фонтан, обведу глазами деревья в этом никаком парке рядом с Бродвеем и стану гадать, что мне понравилось больше: провести целый день с Кларой или прийти сюда в одиночестве и думать про Клару, с которой я только что провел весь день, – в надежде, что ответа не будет, потому что все ответы верны, пока не сделают перевертыш и не докажут, что неверным был вопрос: так и многие вещи сперва верны, потом нет, потом снова верны, пока нам не останется один лишь ежевечерний диалог – вокруг горят свечи, тени наших «я» соприкасаются плечами, как и мы у Эди, и в нашем пабе, и за обедом, и когда мы слушали музыку, и когда мыли посуду, и сидели рядом в кинотеатре, плечом к плечу, перекидываясь тенями слов.