Восемь белых ночей - Асиман Андре. Страница 58
– Вон такси.
Мы остановили машину, сели – она тут же развернулась заносом почти на месте и помчалась в сторону от центра. «Очень стало холодно, погода ужасная», – произнесла Клара через стеклянную перегородку. Водитель спокойно, неспешно тушил сигарету, слушая негромкий джаз. «Мириканская погода», – ответил он. «И не говорите», – откликнулась она, пытаясь всем видом показать, что ее искренне интересует мнение водилы об американском климате. «Слышал? – Она обернулась ко мне. – Мириканская погода».
Мы вылезли на Сто Пятой улице, едва к тому моменту не надорвав животы от хохота.
Влетели внутрь, заняли свое обычное место – плечом к плечу – на скамье, которую она называла «нашей банкеткой»; я заказал два темных пива и жареную картошку, она заторопилась в туалет.
Вернулась через несколько минут.
– Не поверишь, какой кто-то в сортире развел свинарник, – сказала она, на сей раз действительно лопаясь от хохота. – Такое впечатление, что там весь третий мир облегчился.
Может, ей сходить куда-то в другое место?
Ничего, она воспользовалась мужской уборной.
А мужчин в мужской уборной не было?
– Были, – сказала она. – Вот этот.
И она указала на долговязого юнца у барной стойки – тому явно требовалось выпить, чтобы оправиться от потрясения.
– И не смотрите на меня так, – обратилась она к нему громко. – Вы ничего не видели, а если видели, считайте, что вам повезло.
Твое здоровье, произнесли мы, когда нам принесли пиво, и еще раз, и еще много-много раз.
Я посмотрел на нее и, не сдержавшись, спросил:
– Мы просто смеемся или действительно счастливы?
– Ты нынче фильм Ромера не смотрел часом? Давай Уден Дола, миста. Потанцуем.
По уже сформировавшейся привычке из бара мы вышли ближе к трем ночи. Прогулка до дома всегда оказывалась коротковатой, это даже холод не мог изменить. Довольно приятно было смотреть, как мы оба, несмотря на студеный ветер, делали все, чтобы не ускорять шаги. Выпили мы больше обычного, шли, моя рука обвивала ее плечи. Мы когда-нибудь сможем вести себя друг с другом естественно?
Оставалось решить, как теперь попрощаться. Поцелуй под запретом. Без поцелуя – слишком наигранно. Обычный клевок в щеку, совершенно ненавязчивый.
– Я знаю, это неловко, – произнесла она, – но мне кажется, лучше не говорить «спокойной ночи».
Как всегда, на одной волне.
Итак, никаких поцелуев, полная отмена обряда говорения «спокойной ночи» – неплохая мысль, подумал я, едва ли не восхищаясь ее способностью уклоняться от еще более неловкой сцены у ее двери. Пока же – ни слова о моем несостоявшемся поцелуе, ни слова про песню, ничего про танго, которое мы сегодня протанцевали четырежды. Почему меня это не удивляло? «Наверное, ты права», – сказал я. Может, так оно и было. Засунув обе руки глубоко в карманы пальто, она ринулась туда, где стоял Борис, а я, переждав несколько секунд и убедившись, что дверь за нею закрылась, развернулся и зашагал к Бродвею. «Ну, было очень мило», – сказала она чуть раньше, явно сознавая, что пользуется языком голливудских свиданий. И без тени иронии.
Позже, когда я добрался до парка, мне пришло в голову, что, пожалуй, настало время прекратить встречи с Кларой, все это зашло достаточно далеко, дальше не надо. Перебор душевной смуты, сомнений, уж тем более перебор язвительности и ехидства, все просто плавает в кислотном растворе, который того и гляди сдерет все наружные слои с твоего тела и оставит тебя беззащитным, как новорожденный моллюск. Покончи с этим, подумал я, покончи – и все. Она, может, расстроится, но, зная ее, оправится даже быстрее, чем ты. Через несколько часов забудет вспомнить, потом забудет, что забыла. Мне-то понадобится время. Возможно, как раз пришел момент пересмотреть мой подход к залеганию на дно.
Впервые за много недель мне мучительно захотелось купить пачку сигарет. Буду ли я называть их тайными агентами? Да, почему бы нет, по крайней мере какое-то время. А вот самого меня никогда больше не будут называть Оскаром.
Ночной парк, по установившейся традиции, манил так же сильно, как церковь в дождливый день, когда у вас осталось в обеденный перерыв десять лишних минут и, поскольку вы не принадлежите ни к какой конфессии и не собираетесь отправлять никаких обрядов, просто входите, не задумываясь, ничего не прося, ничего не ожидая, ничего не отдавая – просто пустая скамья, где можно посидеть и подумать, посидеть и подумать в надежде, что губы прошепчут беззвучный гимн.
Я проходил тут сегодня незадолго до часа дня, думая про себя, что вечером, проводив ее домой, остановлюсь здесь по-настоящему. Если дела пойдут лучше ожидаемого, пошлю парку пожелание спокойной ночи. Парк поймет. Как понял Тилден. Как понял отец, когда я не отправил ему прощальные мысли вчера вечером, пока мы неслись обратно в город. Но дела не пошли лучше ожидаемого. И вот я вернулся, а к ней я не ближе, чем в первую ночь. Два этажа вверх, три вниз. Шаги по воде, вечные мои шаги по воде. Ненавижу это ощущение. Несколько секунд я посидел на нестерпимом морозе, зная, что скоро придется уйти, и все же пытаясь вызвать в памяти роскошь вечеринки и то, как в первую ночь все было овеяно лучезарностью и легендами. Волшебство кануло – без следа, без остатка. Мои волхвы с пылающими головами вернулись домой. Ступай домой, Оскар, ступай домой.
Я встал и окинул взглядом город в три часа ночи, город, который я, пожалуй, в три часа ночи любил сильнее, чем в любое другое время. Он ничего ни о чем этом не знал, верно? Ничего не мог сделать, чтобы помочь, мог только следить, заниматься своими делами и время от времени поднимать глаза – так зебры продолжают пастись, поглядывая при этом, как хищники тихо подкрадываются по долине, охотясь за их детенышами. Ступай домой, Оскар.
Я решил еще выпить в пабе, сел к стойке. На деле, наверное, просто хотелось оставаться от нее неподалеку. В пабе было почти пусто, только официантка, и двое посетителей за стойкой, и еще одна пара подальше. Смогу я когда-нибудь прийти сюда и не думать про нее? Прийти сюда без чувства омерзения к своей жизни, к себе?
Я сообразил, что сижу точно на том же месте, где раньше стоял долговязый юнец, которому случайно пришлось разделить с Кларой уборную. Мне понравилось, как она его отбрила. Но даже ему было куда легче, чем мне теперь. Я посмотрел на наш бывший столик. В том уголке свечи уже потушили. Зал напоминал опустевший театр – будто администратор позволил вам вернуться за зонтиком, забытым под креслом, а все актеры от короля Лира до леди Уиндермир и театральная обслуга уже разошлись по домам, в том числе и низкооплачиваемые люди со швабрами, они уже сидят в метро и направляются к себе на выселки, считая минуты до того момента, когда каждый честный человек сможет сесть за ужин, которому его честная жена не дала остыть до его прихода.
Следы нашего присутствия просматривались повсюду. Вот здесь мы с ней говорили о фильмах Ромера, заказывали выпивки больше, чем у нас было в привычке заказывать, ее голова у меня на плече, моя рука порой обвивает ее плечи, оба не решаемся пойти дальше. Один взгляд на скамейку с подушкой, на которой, возможно, еще сохранился отпечаток наших тел, вернул все эти образы.
Я заказал выпить. «Зима хренова», – высказался бармен. Беззубому старику, сидевшему в дальнем конце стойки, это понравилось. «Зима хренова, – повторил он, – вот уж верно!» Я тут же подумал про «мириканскую погоду» и едва не подавился смехом, который рвался из глотки. Смеялся я столько хоть с кем-то в последнее время? И что мне так сильно нравилось в этом смехе – таком глупом, беспечном, детском, пустопорожнем? «Мириканская погода», – повторила она слова водилы, скорчив рожу, будто бы говоря: «Вообрази себе, мириканская погода!» Как мне тогда хотелось ее поцеловать.
Я вытащил доллар, вставил в музыкальный автомат. Вот это в моем стиле – вернуться и снова послушать ту же песню. Я стоял недвижно у дверей бара, слушал песню, плевать хотел на то, что про меня подумают люди, которые, возможно, до этого видели, как мы танцуем, стоял один, en soledad[34]. Короче, не допустила она его до себя, верное дело, и это после всех танцев и рюмок – плевать, потому что сейчас ничто для меня не имело значения, кроме того мига, когда она две ночи назад с такой несказанной добротой поднесла ладонь к моему лицу – да, с такой добротой, – что от одной этой мысли прямо сейчас опять могли хлынуть слезы – не слезы жалости к себе, или самобичевания, или само-чего-то-там-еще, или даже любви, хотя все это было очень похоже на любовь, поскольку два существа, два предмета, две клетки, две планеты не могут сойтись так близко и не измениться в силу влияния и возмущения, имя которому – любовь. Я мог бы позволить себе заплакать – длительное смятение всегда этим разрешается. И возможно, то, что я был тут в одиночестве и хотел вспомнить печальный тон ее жеста, когда она провела ладонью по моему лицу, пропев до того несколько слов мне в ухо, – а через несколько секунд попросила еще один доллар, – все это заставило меня подумать, почти что вопреки собственному желанию, что все это, пожалуй, все-таки любовь и всегда было любовью, ее любовью, моей любовью, нашей любовью. Я еще раз прослушал песню. Странно, что по дороге домой она не сказала об этом ни слова. И о моем поцелуе тоже. И уж всяко ничего о том, как мы прикасались друг к другу в баре. Ничего. Все заметено под ковер, забыто, не подлежит обсуждению – будто путь в обход и по касательной.