Восемь белых ночей - Асиман Андре. Страница 91
Я смотрю на нее. Она отводит глаза. Похоже, я ее обидел.
– Полюбуйся, опустошил целую вазочку меньше чем за пять минут.
Она забирает пустую вазочку и вторую, со скорлупой. Я думал, одну она опорожнит, другую оставит на кухонном столе. Вместо этого она насыпает в нее новую порцию фисташек.
Оставшись один в столовой, я встал, открыл стеклянную дверь, вышел на балкон. Пройти оказалось сложно – там намело сугроб. Из-за этого захотелось на миг призвать старые времена, посмотреть, каково оно было тогда, когда к нам приходили гости, а здесь остужали вино. Кажутся ли те дни лучше нынешних потому, что отец был еще жив, или потому, что принадлежат прошлому? Хочется думать, что Ливия сейчас со мной, или что он со мной там, снаружи, на холоде – изливает душу по поводу вожделенных внуков, постоянно поглядывая через окно в гостиную, высматривает свою жену – любительницу препираться, которая ухаживает за всеми, кроме него, глядит за окна, на вечеринку у соседей. Он всегда все про нее знал, хотя бог ведает, смущало ли это его, умел ли он точно определить, какой именно демон сперва выпустил из него всю жизнь, но потом, много лет спустя, помог ему выжить. А я думаю обо всех других Ливиях в своей жизни, про Элис и Джин – каждая пыталась по мере сил помочь мне с этой дегустацией, раскладывала бутылки на балконе, а до того оборачивала вместе со мной этикетки – гости, помнится, все гадали, дегустация проходила буйно, и так оно бывало каждый год – все сходились на том, что бутылка № 4 ничем не хуже № 7, но лучше всех № 11, вечные спорщики вечно расходились во мнениях со всеми остальными, папа исполнял обязанности рефери, некоторым все это надоедало, потому что дегустация ведь всегда проходила с успехом, неизменно проходила с успехом, просто отличный способ укрепить уверенность в том, что часть твоей души неизменно умирает в декабре, именно поэтому только этот один праздник папа и справлял каждый год – потому что та часть, которая не умирает к концу года, радуется, что ей дали новую отсрочку, так же сильно, как он радовался, что не до конца исчерпал запас чего-то похожего на любовь, хотя где именно он рыскал в ее поисках и где именно отыскал, если действительно отыскал, не знал никто, да и не хотел знать; черные снега минувшего года, больно они мне нужны.
Будь я хорошим сыном, я сделал бы то, что отец той умирающей принцессы каждый год обещал сделать для своей дочери. Вытащил бы его старые кости, чтобы он вновь ощутил тепло зимнего солнца и вздрогнул при мысли о добром подогретом вине и густом теплом ореховом супе, посыпанном каштановой крошкой; вытащил бы его тело, чтобы он внял элегии залитого лунным светом снега, помечтал о мире старого доброго Рождества, который канул в Лету, о любви, которая створожилась до срока. Не створожилась, ее не было вовсе, говаривал он, и, насколько ему было известно, та, другая женщина так и не узнала, что была светочем его единственной короткой незавершенной жизни – любовь столь целомудренная, столь целомудренная, твоя мать тоже ничего не знала, а теперь уже какой смысл ей говорить.
Мама попросила выбросить перегоревшую лампочку в мусоропровод. Я солгал, сказав, что и помыслить о таком не могу. Какой пустой выглядит квартира с этими закрытыми дверями: как одиноко сидит город, некогда многолюдный! он стал, как вдова; надо привести сюда Клару.
Когда-нибудь я приду выносить отсюда вещи, подбирать осколки ее жизни, его жизни, хуже того – моей собственной жизни здесь. Бог ведает, что я отыщу – в том числе и то, что отыскать не готов. Его будильник, телефонную книжку, набор инструментов для курительной трубки. Большую пепельницу с его пожелтевшими пенковыми трубками, на них выгравированы турки в тюрбанах – щерятся, как две книжные заставки, которые терпеть не могут друг друга. Его старинная авторучка «Пеликан» и серебряный карандаш лежат, будто двое узников, на одной койке, валетом, точно десертные вилка и ложка; лакированная зажигалка, а на самом почетном месте дожидаются, скрестив руки, теряя терпение, его очки в роговой оправе, сложенные утомленной рукой и оставленные без всяких ложных посулов в последний момент, когда он сказал: «Ладно, пошли теперь к этой докторше-ведьме». Я вижу безропотное смирение его жеста, когда он кладет очки точно в центр опустевшей стеклянной столешницы, будто говоря: «Ну, держите оборону и обращайтесь с другими хорошо» – это напоминает мне, как он вытаскивал двадцать долларов и засовывал под пепельницу перед тем, как покинуть гостиничный номер, будто говоря: «Со мной тут обращались хорошо, обращайтесь так же и со следующим». Он хорошо обращался и с вещами, и с людьми. Слушал, всегда слушал. Уверен, что мама куда-то припрятала его набор инструментов для вина.
Я вспомнил, как тщательно он раскладывал их один за другим на буфете в столовой, чистил и полировал внушительную коллекцию древних штопоров и ножей для фольги – мама при всех объявляла, что он напоминает ей моэля, готовящегося к обрезанию. В последний раз я разложил инструменты, скажи мне, где, в какой это было стране – тут кто-то резко обрывает шуткой про инструменты Абеляра и Абелярову любовь. Это Элоиза во всем виновата, уж я-то знаю, о чем говорю, откликается отец, Элоиза и свадьба. Смех, смех – все это время мы все смеемся вместе, и она мысленно ему изменяет, а сердце его створоживается от печали по той, с которой он познакомился в других временах, по этой его целомудренной любви. Именно этими словами он размечал время в маленьком индивидуальном гроссбухе, куда мы вносим сведения о том, что потеряли, где потерпели крах, как стареем, почему так скудно нам дается взыскуемое, а также имеет ли смысл цепляться хоть за что-то, когда мы разносим по графам жизнь, которую нам довелось прожить, которую прожить не довелось, которую прожили наполовину, которую очень хотелось бы прожить, пока еще есть время, и ту, которую переписали бы заново, будь хоть малейшая возможность, а также ту, которая остается ненаписанной и, наверное, не будет написана никогда, и ту, которую нам хочется, чтобы другие прожили гораздо лучше и мудрее, чем мы, – я знаю, что именно этого мой отец хотел для меня.
– Кто этот человек? – спрашиваю я у мамы.
– Вы с ним раньше встречались.
– Как его зовут?
– Хочешь узнать – приходи до полуночи.
Улыбается, ничего мне не скажет. Да и говорить нечего.
– У тебя все будет хорошо? – спрашиваю я.
– Нормально. – Искрометная, неподатливая мама. Редко я ее такой видел.
– Ты мне никогда ничего такого не говорила.
– Да, я ничего тебе не говорила.
Долгая пауза, по ходу которой мама морщится – попалась плохая фисташка.
– Она, видимо, сногсшибательная.
– Откуда ты знаешь?
– Просто знаю. Ты ведь тут просто маешься зазря, да? Ступай.
Она права. Я тут маюсь зазря.
Я поздравляю ее с Новым годом – на случай, если сегодня больше не увидимся.
Да-да, говорит она, зная, что я вряд ли сегодня появлюсь. Надеюсь, что нет. Мы обнимаемся.
– Никогда тебя таким не видела, – говорит она.
– Таким – каким?
– Не знаю. Другим. Хорошим. Может, даже счастливым.
По дороге к дверям она включает свет в гостиной, потом на кухне. Едва я перешагну через порог, она вернется к себе в спальню, подобно матери Улисса, вновь исчезающей среди теней. Вот до чего я дошла, будто бы говорит она.
Наконец-то закрыв за собой дверь, я облегченно вздыхаю.
Как обычно, опускаю руку в карман, вручаю швейцару ежегодные чаевые. Второму швейцару, который меня не знает, тоже кое-что передаю – на случай, если мама забудет.
Порыв ветра, который встречает меня, стоит швейцару открыть входную дверь, пробирает до костей и обдает радостью. Развеивает душный и пыльный ступор, который давил на меня с того момента, как я вошел в мамин дом.
Мне всегда нравились зимние огни города, вид на небоскребы, яркий нимб, что вздымается, подобно галактическому шторму, над Манхэттеном, а ореол более слабого света очерчивает старые жилые дома у западной границы Центрального парка, повествуя о тихой мирной жизни и тихих мирных встречах Нового года. Мне нравится смотреть, как огненная пелена окутывает город – такого не видели и не превзошли с той ночи, когда свет Фароса рассек мрак Античности и мореходы вышли взглянуть и потом изрекли: «Нет в мире ничего, что могло бы сравниться с этим».