Ежегодный пир Погребального братства - Энар Матиас. Страница 25

Цыган проводил взглядом мундиры, чтобы убедиться, что они от него отстали, и когда счел, что те на достаточном расстоянии, вынул из шляпы лист картона, на котором добрая душа написала: «Без денег, шесть малолетних детей, пожалуйста, помогите». Детей у него было всего трое, и не таких уж малолетних, но он полагал — кстати, довольно наивно, — что это небольшое преувеличение способно привлечь симпатии публики. И потому двинулся по рядам, держа головной убор в левой руке вместо блюдца для пожертвований, а картонку — в правой, и начал просить милостыню; женщины досадливо отмахивались, попутно прикрывая рукой корзину из опасения, что Эмир украдет у них салат или редиску, что вызывало у него дикое желание так и сделать; он заставлял себя улыбаться и говорить «спасибо» тем, кто ничего не давал; какой-то юморист-огородник для смеха подарил ему огромную морковку, которая только руки занимала, но он с чувством поблагодарил и сунул ее в карман куртки. Полчаса спустя улов его составлял один евро семьдесят пять центов, морковку и два яблока, что было не сильно для рождественского базара. Он не признал поражения и немного покружил по соседним улицам, где у киосков, торгующих всевозможными товарами, встретил Давида Мазона, который дал ему еще один евро и чуть было не спросил, откуда этот нищий родом и как он сюда попал, — из профессионального любопытства, но воздержался из страха обидеть или испугать ромалэ; цыган поблагодарил его и продолжил обход, пока из-за угла снова не показалась неотступная жандармерия. Он вздохнул, вернул шляпу на голову и решил, что на утро хватит: у него есть три евро, два яблока и морковка, но нет желания оказаться в кутузке. С тех пор как погром заставил его покинуть стихийный лагерь на окраине Милана, где дети ходили в школу, он побывал во множестве жутких мест; его выдворили вместе с пятью другими семьями из пригорода Лиона, куда он попал, преодолев Альпы, после краткого пребывания в Гренобле; он добрался до самого Парижа и был военным порядком выдворен из довольно негостеприимного города департамента Сена — Сен-Дени, где он кое-как расположился на пустыре, — цыган вырос в Сербии у берегов канала Вршац, в двух шагах от румынской границы; какое-то время жил в окрестностях Белграда, затем недалеко от Тимишоары, пока вступление Румынии в Европейский союз не подтолкнуло его вместе с пятнадцатью другими семьями отправиться на запад. Уезжая, он и вообразить не мог, что действительно заберется так далеко на запад, что только болото будет отделять его от Атлантики. Он узнал, что такое сегрегация, расизм, насилие, и в конечном счете, несмотря на рвение жандармов и враждебность местных жителей, ему нравилась эта равнинная местность, плоская, как ладонь, напоминавшая ему Воеводину, хотя Севр не особо походил на Дунай. В своих предыдущих жизнях цыган был лошадью, женщиной и орлом, и орел этот летал в горах между Грецией и Албанией, о чем он не подозревал, за исключением случаев, когда в глубине снов возникали сказочные вершины, над которыми он парил, и дрожащие грызуны, схваченные с земли и текшие кровью в остро заточенных клювах, прежде чем их в клочья раздирали голодные птенцы у самых горных вершин, в расщелине между камнями. Эти образы мелькали в сознании в минуты пробуждения — боль родовых схваток, а после — радость рождения ребенка, резвая скачка в запахе сенокоса, парение в высоте на волне зноя, идущей от нагретых камней, — и исчезали, как они исчезают у всех, кроме сумасшедших и провидцев.

Этнолог сельской местности Давид Мазон тем временем увлеченно беседовал с Люси, стоявшей за прилавком с овощами; прилавок отнюдь не ломился, поскольку стоял конец декабря и, кроме мангольда, репы, моркови, картофеля, капусты, нескольких кочанов салата и лука-порея, предложить было нечего. Тем не менее в то утро клиенты подходили один за другим и покупали гарниры для цыплят, цесарок и каплунов на рождественский ужин. Люси продавала также шампиньоны — пластинчатые грибы, которые принято называть шампиньонами «парижскими», поскольку в прошлом они росли в катакомбах на костях покойников (Люси ездила за ними почти что в Сомюр, — десятки ящиков с навозом и мицелием, извлеченные из лабиринта глубоких полостей, размытых водой и временем в меловых берегах Луары), репчатый лук, отличный розовый чеснок в косицах и пряные травы (два лавровых листика и между ними — веточки тимьяна, перевязанные яркой шерстяной ниткой, — в пересчете на килограмм такой букет приправ, как охотно признавала Люси, ставил цену рагу практически вровень с белым альбийским трюфелем или типа того). Вскоре Давид почувствовал, что не стоит приставать к стоящей за прилавком Люси с вопросами об использовании в огородничестве удобрений и пестицидов, потому что выстроившиеся за ним покупатели теряли терпение, а сама хозяйка от раздражения начала барабанить пальцами по пакетам из крафтовой бумаги, в которые укладывала покупки. У Люси были весы, выполнявшие функцию кассового аппарата, они показывали вес, считали, складывали и подытоживали, а также печатали чек, на котором, помимо веса и цены продуктов, имелось и дружеское послание «Кооператив „Буковый пруд“ желает вам счастливых новогодних праздников». Но, кроме Давида Мазона с его типичной для ученых высокого уровня наблюдательностью, мало кто из покупателей заметил любопытный каламбур: по-французски название кооператива звучало совсем как работа Хайдеггера «Бытие и время»… Молодой деревневед не без сожаления прервал беседу с Люси, у которой он думал было купить овощей, потенциально более здоровую пищу, чем бесперебойно поглощаемая им замороженная пицца и консервированная фасоль марки «Хайнц» (Неinz™), но отказался в силу кулинарной некомпетентности и отправился дальше гулять по рынку — ему нравились эти крытые павильончики из кирпича и металлических балок, с их гордыми каменными фронтонами и круглыми часами, наподобие вокзальных, где все еще красовались «Правила размещения торговцев и взвешивания товаров», согласно которым продажа небольшой корзины яиц облагалась пошлиной в 20 сантимов, столько же полагалось за дроздов, скворцов или жаворонков, косуля же требовала уплаты целого франка. Давид Мазон изумился, что можно продавать (а следовательно, и поедать в дальнейшем) жаворонков и дроздов — отчего бы тогда не ворон или воробьев, и очень бы удивился, узнав, что эти птицы, если их ощипать и подмариновать, идут на изготовление вполне съедобных шашлычков и паштетных пирогов.

* * *

Когда дед Люси в возрасте тринадцати лет обнаружил папашу повешенным на балке амбара, с закатившимися глазами, сломанной шеей, посиневшим лицом, окоченевшими руками и растопыренными пальцами, он застыл на пороге, остолбенев от ужаса и боли, не в силах крикнуть, не в силах оторвать глаз от парящего между небом и землей трупа, не замечая того, что позже так развеселит жандармов и могильщиков, — дырку в левом носке, откуда торчал большой мясистый палец, укоряюще показывая на дверь, в добром метре от свалившихся в солому калош. Дед Люси так и не опомнился, но и не упал в обморок и не убежал. Он стоял на месте без единой мысли в голове, разом опустошенной удивлением и испугом, и в дальнейшем, когда жандармы перережут веревку и непросыхающие могильщики сделают свое дело, в нем не останется никакого воспоминания о том, что он обнаружил и видел, никакого понятия о том, кто вызвал помощь, — его память просто-напросто откажется фиксировать эти образы, так же как его ум отказывался воспринимать то, что знали все — что он несчастному висельнику Иеремии Моро не сын. Он долго плакал на похоронах, и его жалели; кюре, предшественник Ларжо, не сжалился и не стал служить мессу по самоубийце, доверив тело скучнолицым трудягам, которые поспешно зарыли его в углу кладбища, где уже покоилась его жена — «Здесь лежит Иеремия Моро, 1911–1945», и тут же снова принялись пьянствовать и на свой манер праздновать победу, ибо на дворе стоял май, весна была в разгаре, пшеница взошла хорошо, а немцев победили. Германские войска уже несколько месяцев как покинули регион — молодые люди тут же спонтанно рванули во французские внутренние войска и вообще стали участниками Сопротивления. Заодно пограбили кое-каких коллаборационистов, поизнасиловали несколько смазливых женщин и пошлялись по равнине с ружьями наперевес, прицепив на рукав белую повязку, — неплохо, в общем-то, позабавились, но мало-помалу возвращался порядок, а с ним и рутина. Старший из Шеньо вернулся из плена и узнал, что брат его два года как мертв; он заплакал от ярости и стыда, потом поехал на его могилу в Ниор вместе с почтарем Шодансо и дальше пьянствовал с ним в распивочных вокруг рынка. Вместе они вспоминали висельника Иеремию, но без нажима, словно боялись, что его мрачная судьба каким-то образом перейдет на них, — особенно Шеньо, у которого совесть была не вполне чиста и который и так уже горевал о внезапной смерти младшего брата; он все бормотал: «Господи-Господи-Господи!» — и опрокидывал рюмку за рюмкой; других заклинаний он не знал. Затем, изрядно нагрузившись, они попросились в фургон мясника Патарена и вернулись в деревню.