Дом и корабль - Крон Александр Александрович. Страница 104
Одноруков заметно оживился, и Митя разгадал одну из особенностей своего собеседника: он скучал, слушая других, но возбуждался при звуке собственного голоса.
— Подумайте, товарищ Туровцев.
Митя стал думать. Сложность заключалась в том, что на все заданные вопросы можно было с равным основанием ответить и «да» и «нет». У Виктора Ивановича был острый язык и свой взгляд на вещи. Критиковал ли он военное командование? В узком товарищеском кругу доставалось и командованию. Ставил ли он под сомнение основополагающие документы? Если подразумевать под этим наставления по тактике подводных лодок, то, безусловно, ставил. И, конечно, он не верил в близкую победу и морщился, когда при нем говорили об армии противника, как о сборище трусов и кретинов. А с другой стороны, разве не зловещая бессмыслица — назвать пораженцем командира, живущего одной всепоглощающей мыслью — выйти в море и громить фашистов? Горбунов давно уже не казался Мите безупречным, но усомниться в основе основ, поверить, что каждый шаг командира, каждое мельком оброненное или вырвавшееся спросонья слово — рассчитанная ложь?..
— Не знаю, товарищ старший политрук, — сказал Митя, насупившись. — Мне ничего такого неизвестно. — И, испугавшись осуждения, отразившегося на лице Однорукова, поспешно добавил: — Уверяю вас, если бы я заметил…
— То, конечно, сочли бы своим священным долгом, — скривился Одноруков. — Все это весьма трогательно и делает честь вашим патриотическим чувствам. Но поверьте, мой дорогой товарищ Туровцев, — он опять прижал к груди планшет, — я не осмелился бы вам докучать, если бы вы сами, совсем недавно в разговоре с известными нам обоим лицами, не выражали — в форме совершенно корректной — несогласия с отдельными высказываниями капитан-лейтенанта Горбунова. Как же это совместить с тем условием, которое мы с вами добровольно приняли с самого начала, а именно, что наш разговор ведется неофициально и с полной откровенностью?
«Все ясно, — уныло думал Митя, слушая Однорукова. — Одно известное лицо — это, конечно, Селянин. Другое — комдив. Селянину я не мог сказать о командире ни одного дурного слова, но, как знать, не ляпнул ли я, защищая Горбунова, что-нибудь лишнее? С комдивом сложнее. Комдив — свой парень и хочет Виктору Ивановичу только добра, но… как знать? Может быть, он что-то и сказал. Для объективности. А может быть, даже вынужден был сказать. Из осторожности. Вчера мы с Борисом Петровичем основательно почесали языки, и если меня сейчас беспокоит, не передал ли комдив какую-то часть нашего разговора, то у комдива гораздо больше оснований опасаться, не сделал ли этого я. Пока ничего страшного, но надо держать ухо востро, чтоб не слишком разойтись с тем, что мог сказать комдив…»
— Кое в чем мы действительно иногда расходимся, — сказал он бодрым голосом.
— Например?
Весь дальнейший разговор превратился в нескончаемый и утомительный для обеих сторон торг. Самое утомительное было то, что спор шел не о человеке, спорили о словах. Митя устал раньше — у него было меньше опыта. Временами он совсем переставал понимать, что говорит Одноруков, — слушая, как монотонно журчит его голос, он поглядывал в окно: Граница давно вырубил гильзу и ушел, временами стекла освещались зеленоватой вспышкой — кто-то пробовал сварочный аппарат. С некоторыми потерями Мите удалось отбить атаку, советский патриотизм и общая политическая направленность Виктора Ивановича Горбунова сомнению больше не подвергались. В то же время считалось установленным, что в отдельных высказываниях Горбунова наличествовали положения спорные, непродуманные и приводящие (объективно!) к искажению действительного положения дел, а самому Горбунову присущи (в какой-то мере!) элементы зазнайства, бесплодного критиканства и авангардизма. Насчет авангардизма Митя был в немалом сомнении, ему казалось, что это что-то из истории комсомола, но он представил себе, что из-за этого туманного и, судя по всему, не представлявшего большой опасности слова опять может возникнуть долгий, наводящий уныние торг, — и уступил. Выработав это неписаное коммюнике, оба умолкли, испытывая странное чувство сближения, свойственное людям, делавшим что-то вместе, даже если это что-то не очень хорошо само по себе. Одноруков расстегнул планшет и тихонько перебирал бумаги, а Митя смотрел в окно и думал, что если разговор о морально-бытовом облике удастся провернуть минут за десять, то можно еще поспеть к началу пробной кислородной сварки.
— Скажите, товарищ Туровцев, он сильно запивает?
Услышав этот вопрос, заданный тихо и даже как будто сочувственно, Митя опешил:
— Кто? Командир?
— Ну конечно, мы же о нем говорим.
— Он вообще не пьет.
— Совсем?
— Ну разве что по праздникам… Когда мы были еще на морском довольствии и нам полагались «наркомовские», так он даже этих положенных ста грамм никогда не пил.
— Чудеса. Что же это он у вас — один такой?
— Нет, у нас многие не пьют.
— Куда же, интересно, девалась экономия?
— Использовали для валютных операций.
— Что?! А нельзя ли поточнее?
— А точнее — вырыть могилу на Охтенском кладбище стоит пол-литра. Пять литров бензина — пол-литра «Московской». У меня все записано.
— Поразительно. И вы так запросто в этом признаетесь?
— Вы же хотели, чтоб искренне…
Одноруков вздохнул и побарабанил пальцами по планшету. Митя понял, что Однорукову до смерти хочется записать насчет валютных операций, но он боится спугнуть собеседника.
— У вас не было на лодке случаев пьянки?
— Нет.
— Нет?
— Нет.
— А вот я располагаю совершенно достоверными сведениями, что один старшина — если не ошибаюсь, моторист — был пьян во время боевой тревоги.
— Во-первых, не во время тревоги…
— Ага, значит, это все-таки было?
— Было! — Митя разъярился. — А как это было, вы спросили? Старшина прибежал по тревоге в тридцатиградусный мороз в одних носках…
— Да вы не волнуйтесь…
— Как же не волноваться? Надо хоть немножко понимать…
— Уверяю вас, я все отлично понял, — примирительно сказал Одноруков. — И не склонен придавать этому случаю большого значения. Тем более если он был единственный.
— Нет, не единственный, — огрызнулся Митя. Он еще кипел. — В ночь, когда командир узнал о гибели своей жены, мы с ним ночевали на лодке и пили неразведенный спирт, предназначенный к тому же для технических надобностей. — Он с вызовом посмотрел на Однорукова и сразу же пожалел о сказанном.
— Кстати, о жене, — прошептал Одноруков, и лицо его приняло брезгливое и страдающее выражение, — у человека недавно погибла жена, а он тут же, на глазах у всех, заводит интрижку. Послушайте, это же грязно…
Митя ничего не ответил. В отношениях Горбунова и Кати он не видел ничего грязного, но самое существование этих отношений было предательством, нарушением совместно данного обета, самым необъяснимым и мучительным из того, что стало за последнее время между ним и командиром.
— Вы согласны со мной? — настаивал Одноруков.
— О личной жизни Виктора Ивановича, — твердо сказал Митя, — мне решительно ничего не известно.
— Заявление делает честь вашей скромности. Но вы неискренни.
— Думайте что хотите. А я повторяю — ничего не знаю и не понимаю, откуда у вас такие сведения.
— Слухом земля полнится.
— Питаетесь слухами?
— А вы напрасно недооцениваете слухи. Для того чтоб слух стал документом, иногда не хватает только бумаги.
«Недурно сказано», — подумал Митя, а вслух сказал, криво усмехаясь:
— Вероятно, и обо мне ходят сплетни.
— Вероятно. Просто у меня не было причин интересоваться.
Это уже была угроза, а угрожать Мите не следовало, он становился упрям. Одноруков скоро убедился, что из лейтенанта больше ничего не выжать, деликатно зевнул и посмотрел на часы. Часы он носил на внутренней стороне запястья и смотрел на них так, как будто показания циферблата были засекречены.
— Спасибо за беседу, лейтенант, — сказал он, растянув рот в улыбку. — Не знаю, как вы, а я искренне рад нашему знакомству. Теперь последний вопрос: вы не считаете, что от нашей беседы должен остаться какой-то материальный след?