Дом и корабль - Крон Александр Александрович. Страница 108

— Вы не должны забывать, — сказала хрупкая женщина, — что нас слушают не только друзья, но и враги.

Митя был сломлен.

— Договорились, — сказала Калючка. — Я бужу руководство отделом. Никита, вставайте!

Пробудившись от своего богатырского сна, завотделом ничуть не удивился, что у него в ногах сидят двое бравых моряков. Он сладко зевнул, мигнул Савину, чтоб помог надеть гимнастерку — рука у него была забинтована и на перевязи. Сунув ноги в валенки, он встал и оказался настоящим богатырем, широкоплечим, светлоглазым, с вьющейся мягкой бородкой.

— Здорово, моряки! — сказал он зычным голосом. — Пришли разглашать государственные тайны? Это вам не удастся. — Пробежав глазами тексты выступлений, он хмыкнул: — Чистая работа. Слушай, Калерия, ты все-таки не очень резвись, оставь что-нибудь на мою долю, мне ведь тоже зарплата идет…

— Перестаньте, Никита, вы несерьезный человек.

— Это верно, — сказал богатырь. — Везде, кроме переднего края, я произвожу несерьезное впечатление. Ей-богу, я женился бы на тебе, не будь ты такой серьезной. Женщина, которую невозможно рассмешить. На днях, — отнесся он к Кате и морякам, — приношу ей клише из флотской газеты. Фотоэтюд: стоит у гранитного парапета матрос с волевым лицом, бескозырка, винтовка с примкнутым штыком, а на заднем плане виднеется сфинкс. И подпись: «На берегу реки Н.».

Все засмеялись. Калерия пожала плечами:

— Не нахожу ничего смешного. Совершенно незачем акцентировать, что флот стоит на Неве.

— Каленька, милая, — взмолилась Катя, — но разве есть на свете другая река на букву Н., где на берегу стоят сфинксы?

— Почему же нет? Нил.

Никита захохотал так громко и восторженно, что соседи обернулись, а читавшая стихи белокурая поэтесса крикнула: «Эй, что вас так разбирает?»

Никита продолжал смеяться. При этом он придерживал здоровой рукой больную, охал и морщился. Отсмеявшись, он хлопнул строгую Калерию по заду, согнал ее с огнеопасного ящика, уселся за стол и вытащил из нагрудного кармана авторучку.

— В первый раз? Благословляю. Помни: не ори и не распускай слюни, а сбрешешь — не приходи в отчаяние. — Он протянул Мите могучую ладонь и улыбнулся Кате.

Чтобы попасть в студию, пришлось спускаться по лестнице, и уже не на четыре, а на пять или даже шесть этажей — студня помещалась в глубоком подземелье. Железную дверь охраняли часовые, все, не исключая Кати, должны были вновь предъявить пропуска, после чего были допущены в мир, показавшийся Мите фантастическим именно потому, что в нем не было ничего необычного — все, как до войны. Сразу за железной дверью начинался широкий, ярко освещенный коридор. Натертый паркет, чистые суконные дорожки, светлые деревянные панели, на обитых искусственной кожей дверях — черные стеклянные таблички. Коридор высокого учреждения. Катя открыла одну из дверей, и три моряка, осторожно ступая, вошли в просторный кабинет. Там были ковры и мягкая мебель, в дальнем углу чернел большой рояль. В кабинете стоял полумрак, светились только раскаленные спирали электропечей и квадратное оконце, прорезанное в смежную комнату; толстое стекло не пропускало звуков, но позволяло видеть освещенную ярким, почти дневным светом передающую аппаратуру. Митя обратил внимание на хорошенькую девушку в синем халатике, завороженным взглядом следившую за вращением воскового диска. По-видимому, шла передача. Оглянувшись на Савина, он заметил такой же завороженный взгляд. Относился он к девушке или к обслуживаемой ею технике, определить было трудно.

— Раздевайтесь, товарищи, здесь тепло, — сказал красивым басом человек, которого Митя поначалу не заметил. Человек встал, чтобы поздороваться, и оказался очень длинным, худым и носатым. Тонкую шею окутывал шарф, концы его прятались под пиджаком, и на секунду Митя усомнился, что этот величавый голос обитает в столь впалой груди. Но человек заговорил вновь, и сомнения отпали.

— Новички? — спросил он и, не дожидаясь ответа, успокоил: — Это ничего. У вас есть примерно четыре минуты, чтоб освоиться. Располагайтесь. — Он сел на прежнее место, и Митя наконец разглядел сооружение, напоминавшее пульт управления в кабинете торпедной стрельбы. Несомненно, это и была та самая трибуна, на которую ему предстояло взойти.

— Похоже на КП, — сказал Митя.

— Это и есть КП, — отозвался долговязый. — И не из последних по значению в городе. Вам следует знать, что с начала блокады был только один день, вернее, три часа, когда радио молчало, и, поверьте, это был самый тревожный день за все время войны. Боевой дух — такая же реальность, как хлеб и снаряды, когда войска врываются в город, они первым делом захватывают радиостанцию. И о том, что Ленинград свободен, вам тоже скажут отсюда.

— Хотите попробовать? — спросила Катя. Она сбросила шубу и поправляла волосы.

Митя подошел к пульту и разложил свои листки. На змеиную головку микрофона он посмотрел со страхом: такая маленькая штучка, а сморозишь что-нибудь, и миллионы людей сразу узнают, какой ты болван. Затем подумал: свинство, надо было дать телеграмму родителям, чтоб слушали Ленинград. Хорошо бы потянуть в каком-нибудь месте паузу, а потом в письме разъяснить — дескать, думал о вас. Мать была бы в восторге, разговоров хватило бы до осени. Кляня себя за недогадливость, он спросил шепотом:

— А Москва услышит?

— Можете говорить громко, — засмеялась Катя. — Микрофон не включен. Начинайте.

Минуту назад Туровцев был уверен, что знает весь свой текст на память. Но оставшись наедине с микрофоном, он разом все перезабыл.

— В ноябре прошлого года экипаж нашего корабля обратился с письмом… — начал он, запинаясь. Больше всего действовал ему на нервы даже не сам микрофон, а зеленый глазок, обычная индикаторная лампа, вмонтированная в пульт. Глазок смотрел на Митю с мертвенным равнодушием и никак не отозвался, когда Митя нарочно повысил голос.

— Не так громко, не торопитесь, спокойнее, — сказал бархатный бас. — Старайтесь не читать, а говорить.

Туровцев попытался воспользоваться добрым советом, но дальше пошло еще хуже, бессмысленный страх сковывал язык и толкал на чудовищные оговорки. Кончилось тем, что Катя подошла и шепнула: «Послушайте, возьмите же себя в руки». Интонация, с какой это было сказано, заставила Митю вспыхнуть и подобраться. Следующую фразу он произнес окрепшим голосом, но тут зажглась красная лампочка, и Митя понял, что предыдущая передача окончилась. Долговязый диктор присел рядом с Митей, надел очки и, вынув из кармана плоский ключик на длинной цепочке, вставил его в расположенное рядом с глазком отверстие, совсем так, как шоферы включают зажигание. Лицо его стало суровым и сосредоточенным, как у человека, смотрящего в перископ. На секунду Мите опять стало не по себе: конечно, неприятно срамиться перед Катериной Ивановной, но во сто крат страшнее опозориться на весь город. Только на секунду. Вслед за секундой замешательства сразу пришел покой, тот угадываемый по холодку в позвоночнике вдохновенный покой, когда секунды растягиваются в длину и мозг свободно отсчитывает десятые доли, те самые десятые доли, в которые принимаются решения, выпускаются торпеды, совершаются прыжки и включаются рубильники, когда десятой больше или меньше означает жизнь или смерть, рекорд или аварию, «в цель» или мимо. Не отрывая глаз от фосфоресцирующего циферблата часов, долговязый пробормотал «внимание, эфир», повернул ключ, и Митя лишний раз убедился, что тишина имеет оттенки. Ему казалось, что он физически слышит затаенное дыхание множества людей.

Диктор объявил выступление. Митю поразило, что он не говорил в микрофон, а как будто разговаривал с каким-то видимым ему одному собеседником. Этот собеседник находился совсем близко, может быть, только на метр дальше микрофона, и долговязый вынужден был сдерживать мощь своего голоса. Затем он снял очки и повернул к Мите улыбающееся лицо:

— Пожалуйста, товарищ Туровцев.

На мгновение Митя зажмурил глаза. Он знал, что в это мгновение у черных картонных тарелок застыли не только Горбунов, механик и доктор, не только команда в кубриках, но и весь дом на Набережной: Юлия Антоновна и Тамара (да, Тамара…), старый художник и Шурик Камалетдинов. Он знал, что его услышат на всех плавбазах и на кораблях эскадры, в кабинетах Смольного и в цехах «Путиловца», в госпиталях и стационарах для дистрофиков, в сотнях тысяч темных и холодных, похожих на пещеры, ленинградских квартир; его будут слушать не потому, что всех так уж интересует притирка клапанов и выводка эллипса, а потому, что хочется слышать человеческий голос. Конечно, если этот голос — голос бойца. Не надо пышных реляций, им никто не поверит, скажи, что ты жив и на посту, скажи, что ты смазал свое оружие и оттачиваешь его к весне, — и людям будет легче дожить до завтрашнего дня.