Дом и корабль - Крон Александр Александрович. Страница 67

Митя насторожился.

— Это за что же?

— А вот — зачем от базы отошел.

— Правильно сделал.

— И я считаю — правильно, а получилось нехорошо.

— Случайность…

— Вот именно. Частный случай закономерности, выражаясь языком философии. А по-нашему — «чепе».

— Ни черта, — сказал Туровцев, начиная тревожиться. — С комдивом же согласовано…

— Ты чудила, ей-богу. Ясно, под суд его никто не отдаст. Но помнить — будут. А что согласовано — это не спасает. Еще хуже.

— Почему?

— Потому что комдив теперь вдвойне озлится: дескать, мало того, что сам влип, так еще и меня, собака, втравил.

— Но послушай, где же логика?..

— Вот и говори с ним! Если б люди всегда поступали согласно логике, коммунизм наступил бы еще в первой половине прошлого века.

— Как это так?

— Точно. Сразу после опубликования коммунистического манифеста.

С Сашкой было невозможно спорить.

— Комдив Горбунова не даст в обиду, — сказал Митя.

— Будем надеяться. Однако дружба дружбой…

— Комдив — хороший мужик.

— И это верно. Но он — комдив.

— Послушать тебя, стоит человеку получить повышение, и он обязательно испортится.

— Извините. Этого я не говорил. Если человек соответствует своему новому положению — отнюдь не обязательно.

— А по-твоему, Борис Петрович не соответствует?

— Этого я тоже не говорил. Поживем — увидим. Вообще ты меня слушай — я дело понимаю. Не гляди, что я такой тютя, — я хитрый, как муха.

— Будто? — Митя попробовал улыбнуться.

— Ей-богу. Будь у меня вкус к карьере и прочему такому свинству — из меня выдающийся прохвост мог получиться. Но — не могу. С души воротит. Для меня эта область закрыта. Аусгешлоссен, как говорят немецкие варвары…

Митя просидел у Веретенникова минут десять. Он понимал, что не время рассиживаться, но не было сил уйти. Наконец он заставил себя встать и, не прощаясь, пошел к двери. Сделав несколько шагов по коридору, он вынужден был остановиться и две-три секунды стоял, держась за переборку, в полном мраке. Затем лампочки снова налились жидким мерцающим светом. Этот свет был слишком слаб, чтобы осветить коридор, но все-таки показывал направление. Сперва Митя подумал, что у него помутилось в глазах. Затем понял: электрики выполнили обещание, и сейчас в лазарете над узким операционным столом разгорелась холодным огнем похожая на большой цветок подсолнечника бестеневая хирургическая лампа.

Митя побежал в лазарет.

На пороге перевязочной его остановил властный окрик: «Халат! Халат, черт подери!» Туровцев уже слышал этот громовой бас по телефону. Ему загораживал вход среднего роста плотный мужчина такого бравого и воинственного вида, какой бывает только у старых военных врачей и капельмейстеров. Мите показалось, что весь свет, которым была залита перевязочная, излучал он один. Он весь сиял: от закрученных кверху кончиков серебряных усов до похожего на треугольный парус белого фартука. Рукава крахмальной рубашки были засучены и открывали полные белые, очень широкие в запястьях руки, с кистей текла радужная пена. Не переставая тереть ногти жесткой щеткой, он гремел. «Что вы смотрите, Божко? Если этот человек нужен — дайте ему халат. Если нет — выставьте его за дверь».

Божко, вырядившийся в новый халат с таким же треугольным фартуком, скорчил кислую мину. Он, конечно, с удовольствием выставил бы Митю, но это было невозможно. Поэтому он протянул Туровцеву какой-то дырявый балахон и даже помог надеть его в рукава. Балахон едва прикрывал колени и сразу же треснул под мышками. Митя поискал глазами уголок, где бы он мог притулиться, никому не мешая, и пристроился на низенькой скамеечке, подобрав ноги и стараясь занимать как можно меньше места.

Раненого уже перенесли в операционную. Дверь туда была приоткрыта, но Митя не видел Каюрова, а только рыжего санитара и Гришу, которого не сразу узнал из-за закрывавшей рот марлевой повязки.

В перевязочной, кроме Холщевникова, находились еще двое — мужчина и женщина. Мужчина, высокий, сутулый, длиннолицый, мыл руки над раковиной, тихонько чертыхаясь, когда кран начинал плеваться крутым кипятком. Он взглянул на Митю сумрачными насмешливыми глазами и отвернулся. Митя догадался, что это Штерн. Женщина, немолодая, но очень статная, в халате поверх матросской формы, бесшумно расхаживала между двумя электроплитками, на которых кипели стерилизаторы. Хромовые сапоги сидели на ней удивительно ловко, и она двигалась с тем непринужденным изяществом, по которому узнается казачка. Это была Прасковья Павловна — старшая хирургическая сестра, правая рука Холщевникова и тоже в своем роде светило.

Туровцев, ничем, кроме кори, не болевший и потому не интересовавшийся медициной, смотрел на эти приготовления с любопытством, к которому примешивались страх и нетерпение. Он и понятия не имел, что мытье рук перед операцией — это такой длинный, обставленный столькими таинственными подробностями обряд.

Наконец хирурги кончили мыть руки. Теперь они стояли в позах людей, только что сдавшихся в плен, и от этого выглядели менее грозно. Митя решился заговорить.

— Скажите, пожалуйста, профессор, — начал он, приподнимаясь со своей скамеечки. Но не успел договорить.

— Ничего не знаю, — рявкнул бригврач. — Состояние тяжелое. Еще вопросы?

— Вопросов нет. Я только хотел вам сказать, что у меня первая группа.

Холщевников резко подался вперед и внимательно посмотрел Мите в глаза. В сверкающих стеклах золотых очков Митя увидел свое отражение. Трудно было понять, что заинтересовало Холщевникова — движения Митиной души или окраска слизистой. Наконец он выпрямился и, усмехнувшись, поглядел на Штерна.

— Может быть, у вас и была первая группа, мой дорогой лейтенант. Во время оно. Но в настоящее время карьеpa донора для вас полностью закрыта. Ваш товарищ? — спросил он, показав глазами на дверь операционной.

Митя кивнул головой.

— Не беспокойтесь, на крайний случай у меня есть немножко консервированной. Ну, что же вам еще сказать? Будем стараться. — Кончики серебряных усов Холщевникова дрогнули. — Будем очень стараться… Ты готов, Юлий Абрамыч? Прасковья, не копайся! — закричал он на сестру, выкладывавшую на передвижной столик сверкающие инструменты.

Прасковья Павловна покатила столик в операционную. Оттуда вышел доктор Гриша и, хмурясь, стал в сторонке.

— Ну что ж, — сказал бригврач, шумно вздыхая. — Начнем, благословясь.

Рыжий санитар широко распахнул дверь. Врачи вошли гуськом. Божко шел последним. Дверь закрылась.

— Ладно, я пошел на лодку, — пробурчал Гриша, стаскивая халат. — А ты оставайся.

Туровцев не успел ответить. Дверь операционной опять открылась, и на пороге появился Холщевников.

— Кто производил первичную обработку раны? — спросил он отрывисто.

— Я, товарищ бригврач, — ответил Гриша с поразившим Туровцева спокойствием.

— Если хотите — можете присутствовать при операции.

Это была немалая честь. Гриша замялся.

— Ну? — сказал Холщевников нетерпеливо.

— Благодарю, товарищ бригврач, — сказал Гриша скучным голосом. — К сожалению, не имею времени.

Бригврач был озадачен.

— Вы так заняты? — спросил он с ядовитой почтительностью.

— Так точно, — подтвердил Гриша. Иронию он пропустил мимо ушей.

— Ну, как знаете…

Дверь снова закрылась. Помрачневший Гриша стащил с себя халат и потянулся за шапкой.

— Остался бы, — сказал Туровцев.

Гриша отмахнулся.

— На кой дьявол я им здесь нужен, — выпалил он с неожиданной грубостью. — А на лодке у меня все брошено абы как — и люди и харчи…

Очевидно, военфельдшеру очень не хотелось уходить.

— Скажи Виктору Иванычу, — сказал Митя, вспомнив разговор с Веретенниковым, — чтобы поскорее присылал донесение.

— Есть, скажу…

Гриша ушел. Туровцев уселся поудобнее и приготовился ждать. Он не знал, сколько времени придется ждать, но твердо решил не уходить, пока не увидит Каюрова живым или мертвым. Он попытался представить себе, что творится сейчас в операционной, но воображение отказало — полету фантазии мешало крайнее медицинское невежество. Тогда, чтоб отвлечься, он стал листать попавшуюся ему на глаза популярную брошюрку. Брошюрка называлась «Личная гигиена краснофлотца». Прочитав полстраницы, Митя убедился, что ничего не понял и прочитанного не помнит. Обреченный на бездействие, он обратился к примитивной магии детских лет. Был дан строжайший обет (не исполнив коего Митя лишался права на самоуважение), что, если Каюров останется жив, он, лейтенант Туровцев, обязуется достичь небывалого совершенства во всех областях боевой и политической подготовки, полностью отрешиться от всех личных радостей и слабостей и превзойти самого Горбунова в суровом служении долгу. Решительно, без всяких объяснений расстаться с Тамарой. Впрочем, подумал он, это уж чересчур жестоко. Тогда — не откладывать объяснения. Сегодня же повидаться, попросить прощения за невольное хамство и поставить точку. При этом боже сохрани вдаваться в лирические воспоминания. И не заметишь, как раскиснешь и пойдешь на дно…