Дом и корабль - Крон Александр Александрович. Страница 75

Митя попытался представить себе Победу. Ничего не получилось. Это его озадачило — мечтать о Победе, стремиться к Победе, быть может, умереть для Победы и так и не заглянуть ей в лицо.

— Победа, — произнес Митя вслух. — Какая она — Победа?

Победа — это прежде всего свет, много света. Конец маскировочным шторам и закрашенным фарам. Потоки света хлынут, растопляя снега и разгоняя сумерки, они проникнут в подземелья и просочатся сквозь сталь и бетон, тайное станет явным, и история свершит свой суд. Туровцев никогда не был в Берлине, но он отчетливо представляет выросший на месте сгоревшего рейхстага огромный амфитеатр, Колизей из стекла и стали, заполненный людьми в светлых одеждах. Эти люди не зрители и не участники митинга — они и есть суд. Представлены все племена и народы земного шара. Советскому Союзу отведен огромный сектор, в первых рядах Ленинград, Балтика… Здесь Горбунов, Ждановский, Туляков и боцман, Юлия Антоновна, Катя и дворничиха Асият с сыном Шуриком. Вероятно, Туровцев тоже здесь, иначе как же он может видеть все это и даже слышать тенорок Ивлева. Ивлев говорит Холщевникову (он тоже здесь): «Помните, Федор Федорович, вы спрашивали — судить будем?» И бригврач, смеясь, кивает седым ежиком и гулко кашляет в платок.

А вот и скамья подсудимых. В беспощадных ослепительных потоках света корчатся черные фигурки, фюреры и лейтеры всех рангов, генералы, унизившиеся до палачества, и палачи, надевшие генеральские мундиры. В увеличивающих рост, сдавленных с боков высоких фуражках, в зеркально начищенных, обтягивающих икры сапогах, изукрашенные черепами, скрещенными молниями и прочей бандитской галантереей, они были когда-то эффектны. Сейчас — безобразны и смешны. Среди них немало штатских. Мите определенно знакома одна интеллигентного вида пара: он — уже немолодой, но свежий, гладко выбритый мужчина, виски и усики подстрижены так умело, что почти не видно седины, глаза умные, усталые, вежливо-внимательные; она — пенно-седая, но с яркими губами, и фигура девичья; более порывиста, чем муж, и тоже воплощенная любезность. Кто такие? Э, да это господин консул и его прелестная супруга, приезжавшие к Ивану Константиновичу поговорить о святом искусстве, тот самый господин консул, а впоследствии господин советник, с которым фюрер, как говорят, советовался о самых своих тайных и грязных делах, таких, в коих даже он проявлял застенчивость. Господин консул, корректный людоед, плохи ваши дела, в вашу защиту не скажешь даже того, что можно сказать о простом каннибале, унаследовавшем свои вкусы и обычаи от не избалованных цивилизацией предков.

Свет Победы так ярок, радость так велика, что судей не ослепляет гнев. Они суровы, но великодушны. Они многое прощают. Мите не очень по душе этот либерализм, но скрепя сердце он должен признать — нельзя судить целую нацию. Среди тянувшихся и гаркавших много запутавшихся, сбитых с толку — их придется помиловать. Но не всех, не всех, есть безнадежно испорченные, утратившие человеческий облик, привыкшие к запаху крови, как привыкают к наркотикам, изверги, садисты и насильники — этих выродков с гнилостным жаром в крови надо уничтожать, щадить их опасно и несправедливо, мы не щадим спекулянтов и трусов, почему же надо щадить палачей?

И вообще — рано говорить о пощаде. Пока мне не дано права судить, у меня нет права миловать. Берлинское судилище — это потом, ближайшая цель — торпедный залп. «Аппараты, товьсь!» Десять, тридцать, сорок раз прозвучит эта команда во время учебных тревог и пробных погружений, пока наконец не взвоет ревун и Филаретов не включит сжатый воздух. И тогда лодка, сильно дохнув, даст старт торпедам, а сама, разом потеряв десятую часть своего веса, затрепещет и рванется вверх. Боцман выровняет глубину. Да-с, лейтенант Туровцев, торпеда — коллективное оружие, и единственное, что от вас требуется, — быть достойным и необходимым членом коллектива.

Он шагал, размахивая левой рукой, правая по-прежнему сжимала в кармане пистолет. Трудно рассчитывать на такую милость судьбы, как встреча с настоящим противником на перегоне Летний сад — Литейный, но он не терял надежды: существуют же, черт возьми, разные лазутчики, ракетчики, разведчики, совсем недавно на Неве задержали группу немецких лыжников. Попался бы мне один такой, хоть я и «необученный в строевом отношении», живым бы он от меня не ушел.

Взбежав на мостик, высившийся над замерзшей Фонтанкой, Митя воинственно огляделся, посылая вызов невидимому врагу. Затем начал спускаться — нарочно очень медленно. Мостик был уже позади, когда он в последний раз оглянулся — и замер.

На заваленной снегом крутой каменной лестнице — это был спуск к Фонтанке — лежал человек в черном. Вооружен он или нет, Митя не разглядел, но поза говорила сама за себя. Стрелок лежал в укрытии, а лейтенант Туровцев представлял собой идеальную мишень. Только осечка или промах врага давали Мите шанс.

Митя бросился в бой очертя голову. Он уже разбежался, чтобы, спрыгнув с высоты, обрушиться на лежащего всей своей тяжестью. Но не прыгнул, а упал на одно колено, чтоб притормозить прыжок, — человек не шевелился. Его черная куртка была слегка припорошена снегом. Человек был мертв.

Митя отрезвел мгновенно. Отряхнувшись, он осторожно спустился вниз и нагнулся. Тело лежало ничком и легко перевернулось на спину. Это был мужчина лет сорока пяти, одетый в гражданского покроя теплую куртку. Брюки заправлены в высокие сапоги, шея замотана шерстяным шарфом, хрящеватый нос, подбритые с боков короткие усы, на туго обтянутых скулах порез от недавнего бритья. Нет, не немец и не лазутчик, — русский человек, и шел, не таясь, а умер от того, что остановилось сердце. Все очень ясно: шел по Фонтанке, хотел с ходу взять крутой подъем, не осилил, схватился за сердце и упал лицом в снег. Вот откуда эта поза стрелка. Случилось это совсем недавно, может быть, в то самое время, когда умирал Каюров. Наверно, по мосту проходили люди. Одни не заметили, другие не остановились.

В наружных карманах Митя не нашел ничего, кроме жестяной бляхи, похожей на заводскую табельную марку. Однако это была не марка, а «номерной знак» — нечто вроде квитанции о сдаче на хранение документов, такие выдавали на военных заводах. Куртка на груди слегка топорщилась. Митя отстегнул верхнюю пуговицу, и из-за пазухи вывалился в снег какой-то сверток. Развернув, он увидел хлеб — свежую трехсотграммовую пайку.

«Вот так штука!»

Он с удвоенной энергией продолжал поиски — шут с ними, с документами, хотя бы клочок письма. Шаря в карманах, он дал себе обет — если найдется адрес, отнести по нему хлеб. Но в пиджаке тоже ничего не оказалось, кроме старинных серебряных часов и стертого пятака с остро отточенным краем. Часы Митя оставил, а пятак взял. Затем поднялся, отряхнул снег с колен и в последний раз взглянул на лежащего — длинные руки подняты над откинутой назад головой в жесте борьбы, светлые глаза открыты и смотрят сурово, требовательно. Нечего и пытаться сложить на груди эти руки, закрыть эти глаза.

«Откуда я так хорошо знаю это лицо? — подумал Митя. — Он на кого-то похож? На Зайцева? На Козюрина? На моего отца? Нет, если и похож, то очень отдаленно, не приметами, а чем-то неуловимым. Где же я все-таки видел это лицо? На плакате, в кинофильме?»

…«Это лицо я никогда не забуду. Странно, что меня так волнует смерть этого человека. Ежедневно умирают тысячи. Но так уж я устроен. Я глух к статистике. То, что я вижу, меня волнует. Наверно, чтобы стать великим полководцем, надо мыслить масштабно, порядками тысяч, и не придавать слишком большой цены отдельной человеческой судьбе. В таком случае я не гожусь в полководцы. Теперь, вспоминая Васю Каюрова, я каждый раз буду вспоминать и тебя, Безымянный…»

Через минуту он торопливо шел по направлению к лодке. На ходу он отломил от пайки маленький кусочек и сунул себе в рот. Это произошло как-то само собой, только ощутив вкус и запах хлеба, он отдал себе отчет в случившемся, хотел остановиться, но не смог и так, кусок за куском, доел хлеб до последней крошки, стыдясь, наслаждаясь и чувствуя себя в неоплатном долгу перед тем, оставшимся в снегу.