Памятник крестоносцу - Кронин Арчибальд Джозеф. Страница 104
Дженни, все так же глядя в сторону, молчала.
— Не может быть! — сказала Флорри, понизив голос. — Только этого недоставало! И давно у тебя нет?
— Шестую неделю, — чуть слышно ответила Дженни.
— Боже милостивый! Подумать только… Да ведь это… ведь это… Нет, я, кажется, сейчас лопну! Будто мало того, что он сам сидел у тебя на шее все эти годы. Палец о палец не ударит, бария такой. Ты работаешь до седьмого пота, как каторжная, а он слоняется без дела и только мажет красками по холсту. А теперь, когда, можно сказать, его песенка спета, ему еще понадобилось оставить тебя с ребенком.
— Перестань, Фло! — в исступлении вскричала Дженни. — Не брани его! Это я во всем виновата. Это случилось в ту ночь, когда доктор сказал ему…
Голос у нее сорвался, и она умолкла, еле сдерживая слезы. Где взять слова, чтобы передать то, что чувствовала она в ту ночь? Страсть, жалость, отчаяние — они обрушились на нее с такой невиданной, с такой всесокрушающей силой, сделали ее безвольной, податливой, как воск, и осталось одно стремление — отдать всю себя, раствориться в другом… Уже тогда она знала, что зачала ребенка.
— Ну что ж, желаю тебе счастья в таком случае. — Голос Флорри звучал сухо, недружелюбно. — Но только как ты управишься со всем этим, моя дорогая, вот вопрос.
— Не будь так сурова, Фло. Я справлюсь. Ты же знаешь, что у меня есть пара крепких, здоровых рук.
— Рук? Еще бы! — мрачно подтвердила Флорри. — А вот где, спрашивается, была твоя голова? — Она помолчала. — Ты сказала ему?
— Пока нет. Скажу, когда вернемся домой. Глядишь, к тому времени он снова оправится.
Сделав над собой усилие, что было не в ее привычках, Флорри прикусила язык. По ее мнению, упрямство Дженни, ее нежелание признать то, что «всем и каждому бросалось в глаза», только ухудшало и без того отчаянное положение. Когда Стефен приехал, он, по словам Флорри, выглядел «не хуже, чем всегда». Однако вскоре его состояние начало ухудшаться, и теперь он производил впечатление человека, который без оглядки катится в пропасть. Две недели назад врач, которого Дженни сама пригласила к мужу, сказал ей без обиняков, что состояние Стефена безнадежно, и произнес роковые слова: «Скоротечная чахотка». В любую минуту у него может опять хлынуть горлом кровь, и это будет конец.
— Поступай, как знаешь. — Флорри с покорным видом покачала головой. — Только почему ты вечно должна приносить себя в жертву, этого я никак в толк не возьму.
— Ни тебе, ни другим никогда не понять его.
Флорри сердито фыркнула.
— Конечно, мне никогда не понять, что, собственно, сделал он для тебя хорошего.
— Он сделал меня счастливой.
За дверью раздались шаги, и разговор оборвался. Обе женщины постарались придать лицу спокойное, безразличное выражение. В кухню вошел Стефен.
— Я опоздал к чаю? — спросил он и улыбнулся.
Эта вымученная улыбка на исхудалом — кожа да кости — лице с торчащими скулами и ввалившимися щеками резанула Дженни по сердцу, как ножом. Стефен теперь не позволял жене даже заикаться о его здоровье, он предпочитал полностью игнорировать свою болезнь, и эта его замкнутость, отрешенность, его мужество и умение страдать молча, никогда не жалуясь, до глубины души трогали Дженни. Но она ничем не проявляла своих чувств, зная, что Стефен этого не любит, и сказала самым обычным тоном, наливая ему чашку чаю:
— Мы собирались кликнуть тебя. Но я подумала, что, может, ты занят — кончаешь работу.
— Между прочим, я ее действительно кончил. Остались кое-какие мелочи. И в общем я доволен. — Он потер руки, взял с тарелки, которую протянула ему Дженни, ломоть хлеба с маслом и присел к окну.
— Значит, картина готова? — спросила Флорри, поглаживая кошку.
— Да. Я сделал все, что мог. И кажется, получился толк.
— Ну, а еще кому-нибудь будет от нее толк? — спросила Флорри, бросая многозначительный взгляд на Дженни.
— Кто его знает, — небрежно проронил Стефен.
Дженни из своего уголка украдкой наблюдала за ним и почувствовала, что он взволнован, хоть и старается не подать виду. Глубоко запавшие глаза его блестели, рука, державшая чашку с чаем, слегка дрожала. Дженни сказала участливо:
— Ты немало потрудился над этой картиной.
— Шесть месяцев. Это было не так-то легко технически — передать сущность простых, элементарных вещей… Реку… воду… И весь этот фон: землю, воздух. И притом так, чтобы это было единое целое, выражало основную идею.
Обычно Стефен никогда не говорил о своей работе, но сейчас он был еще весь во власти творческого порыва и продолжал высказывать вслух роившиеся в мозгу мысли.
— А что же вы будете делать дальше с этой картиной? — спросила, когда он умолк, Флорри, сидевшая все время, поджав губы.
— Сам не знаю, — рассеянно отвечал Стефен.
— Надеюсь, с этой не будет такого безобразного скандала, как прошлый раз.
— Надеюсь, нет, Флорри. — Стефен миролюбиво улыбнулся. — Мне кажется, это вполне почтенная картина. И, чтобы окончательно вас успокоить, обещаю, что не стану ее выставлять.
Но его ответ не только не умилостивил ее, а разгневал еще больше.
— Вот уж и впрямь разодолжили! Да какой же тогда, спрашивается, от нее прок? Какой прок стоять, и стоять, и стоять день-деньской, малевать и малевать, если потом и показать нечего? У нас в зальце-то теперь не повернешься, не комната, а сарай. А вам что же — наплевать, получите вы хоть пенни за свою картину или нет?
— Да, мне все равно. Важно то, что я ее написал. — Стефен поднялся. — Пойду немножко пройдусь.
— Лучше не стоит, — озабоченно встрепенулась Дженни. — На дворе холодно нынче. И уже смеркается.
— Мне необходимо прогуляться. — Стефен ласково поглядел на Дженни. — Ты сама знаешь, что свежий воздух мне полезен.
Дженни не стала спорить и вышла вместе с ним в прихожую. Она помогла ему надеть теплое пальто, которое сама ему купила, подала палку, вошедшую с некоторых пор в его обиход. Он спускался с лестницы, а она, стоя в дверях, смотрела ему вслед с мучительной тревогой, никогда теперь не покидавшей ее, и в голове у нее уже зрели всякого рода планы. Стараясь заглушить заползавшее в душу отчаяние, она с неистребимой любовью думала о том, как исцелить Стефена от его недуга.
Стефен медленно брел по улице. Когда дорога почти неприметно для глаз пошла в гору, он сразу это почувствовал и понял, как мало осталось у него сил. Ноги, казалось, были налиты свинцом. Обходя стороной шумные кварталы, Стефен направился к порту. В начале набережной стоял круглый киоск с зеркальцами вместо окошек, и, проходя мимо, Стефен мельком увидел свое отражение: невообразимо худое, изможденное лицо с глубоко запавшими темными глазами, сутулые, как у старика, плечи… Он невольно скорчил гримасу и поспешил отвести взгляд. Он сам лучше всех понимал, как чудовищно нелепо с точки зрения здравого смысла поступает, разгуливая сейчас по улицам. Однако он твердо решил, что нипочем не даст уложить себя в постель. Одна мысль о том, чтобы сидеть взаперти, была для него непереносима.
Наконец он добрался до цели своего путешествия — до скамьи за молом в изгибе бухты. Обычно скамья пустовала, и с нее открывался прекрасный вид на море. Задыхаясь, Стефен опустился на нее и с чувством облегчения глубоко втянул в легкие прохладный чистый воздух.
Неяркий, но ослепительно прекрасный закат таял на небосклоне, отливая по краям оранжево-желтым и нежно-зеленым. Все краски и все оттенки казались необыкновенно ясными и чистыми на фоне серо-сизого моря, но в них уже чувствовалось холодное дыхание приближающейся зимы. «У Тернера нет ни одного такого заката», — подумал Стефен, с почти чувственным восторгом взирая на розовую полосу на горизонте. Он сидел, уткнув подбородок в грудь. Мысли его на мгновение перенеслись к этому проникновенному живописцу, тончайшему мастеру колорита, сварливому чудаку, затворившемуся под старость в грязной лачуге на берегу Темзы и получившему от окрестных мальчишек кличку «Сухопутный адмирал». «Все мы свихнувшиеся — совсем или хотя бы наполовину, — думал Стефен. — Отщепенцы, погибшие души, вечно в ссоре с обществом, злополучные дети беды, обреченные с колыбели. — И тут же сделал мысленно оговорку: — Все, кроме тех, кто идет на компромисс». Сам он никогда на это не шел. Еще с отроческих лет он был одержим одним стремлением — освободить от оков красоту, разлитую повсюду в природе, но не всегда лежащую на поверхности вещей. И он боролся в одиночестве, идя предначертанным ему путем. Только кому дано понять безысходность этого одиночества, холодную печаль этих часов и дней, лишь изредка перемежавшуюся вспышками упоенья и восторга? Но он не испытывал сожалений. Удивительный покой и мир царили в его душе. Ведь из этой боли, горечи, разочарования и муки, из борьбы с враждебным ему миром рождалась красота. Он заплатил за нее дорогой ценой, но игра стоила свеч.