Три часа ночи - Карофильо Джанрико. Страница 17

Контрабасист, высокий красивый мужчина, смотрел прямо перед собой и выглядел застенчивым. Он обнимал инструмент, как жених невесту на старинной свадебной фотографии.

На трубе играл чернокожий мужчина лет пятидесяти, с рябым лицом и беспросветной скукой во взгляде. «Я знаю то, чего больше не знает никто, но никому и ничего не расскажу», — казалось, говорили его глаза. Ему не было дела ни до чего, кроме музыки, которую он играл, кроме нот, которые звучали томно, пронзительно и гипнотически. Он закрывал глаза, вены на его шее вздувались, и возникало впечатление, что вместе со своей трубой он пытается сделать какое-то важное открытие, вывести какую-то умопомрачительную формулу, объясняющую все на свете.

Отец стучал ладонью по столу и топал. Он смотрел на музыкантов (точнее, на трубача), и по его губам бродила едва заметная улыбка.

— Я, конечно, мало что в этом понимаю, но, по-моему, трубач играет лучше всех, — заметил я.

— Так и есть. Остальные играют хорошо, некоторые даже очень хорошо, но интенция есть только у него.

Не успел я спросить, что такое интенция, а папа уже продолжил:

— Произведение называется «So What». Его автор — Майлз Дэвис, один из гениальнейших музыкантов нашего века… Хотя, пожалуй, не только века, но и всех времен. Человек, изменивший историю музыки.

В эту минуту (может, и позже, но памяти свойственно вносить правки в воспоминания и придавать им больше значения, нежели событиям, с которыми эти воспоминания связаны) какой-то человек поднялся на сцену и подошел к пианисту. Он что-то прошептал ему на ухо, и пианист, подхватив с пола свой бокал, встал из-за рояля, извинился перед коллегами, коротко поклонился публике, надвинул шляпу на лоб и под аплодисменты удалился. Другие музыканты прекратили играть, а человек, который только что разговаривал с пианистом, обратился к зрителям и осведомился, не хочет ли кто-нибудь сесть за рояль.

Желающих не нашлось. Он повторил приглашение два или три раза. Никто не откликался.

Отец поерзал на стуле, чуть привстал, но тут же сел обратно, будто урезонив себя — мол, не глупите, профессор, что вы еще тут удумали.

— Ты хочешь? — спросил я вполголоса.

— Нет, нет. Лучше не надо, — ответил он так же тихо.

— Почему не надо? Ты ведь умеешь играть. Что тебя останавливает?

— Лучше не надо, — повторил он, не отрывая глаз от сцены и пустого табурета у рояля.

— Иди же! — поторопил я и неожиданно для самого себя добавил: — Мне будет приятно послушать, как ты играешь.

Он медленно повернулся и посмотрел мне в глаза, проверяя, правильно ли понял мои слова. Затем кивнул, встал и помахал рукой, привлекая внимание парня на сцене.

Когда папа шел к роялю, я вдруг испугался. А что, если он и впрямь выставит себя неумехой? Да, в молодости он играл на свадьбах и студенческих вечерах, а сейчас время от времени музицирует на магазинных пианино, но этого мало для выступления с профессионалами. Я же вынудил отца выйти на сцену и опозориться перед толпой незнакомых французов, которым будет только в радость освистать и унизить его.

И кто меня за язык тянул?! Я опустил глаза и стал через соломинку высасывать растаявший лед со дна бокала, предчувствуя, что вот-вот случится трагедия.

Папа сел на табурет, отрегулировал его высоту, взял пару аккордов, покрутил головой, перевел взгляд на клавиатуру и снова сыграл несколько аккордов. Затем повернул голову и вопросительно посмотрел на других музыкантов.

— «So What», ça va [6]? — обратился к нему трубач.

— Ça va, — ответил отец, и они заиграли, не обмениваясь больше ни словом.

Поначалу папа явно был не в своей тарелке. Я мало что понимал в музыке, а в джазе и вовсе не разбирался, но у меня сложилось впечатление, что он не успевал брать ноты и был излишне сосредоточен, пытаясь отыскать точку входа.

Потом мало-помалу его пальцы задвигались по клавишам свободнее, звуки рояля сделались полнее и ярче. Казалось, отец вошел в комнату, где уже текла какая-то беседа, внимательно прислушался к собравшимся и вежливо вступил в общий разговор.

Забывая дышать, я наблюдал за каждым его движением. Ничто из происходящего не вписывалось в мои привычные представления об отце, и это было поразительно.

Он то закрывал глаза, то раскачивался взад-вперед. Его руки были проворными и быстрыми, их движения передавали ощущение чего-то крайне важного, и это было так же красиво, как точно подобранная метафора или удачно найденный индивидуальный стиль.

Композиция длилась минут десять. Когда трубач играл соло, на сцену снова поднялся пианист в борсалино. Он остановился и с улыбкой слушал музыку. Заметив его, отец кивнул, как бы говоря: да-да, вижу, сейчас освобожу твое место. На что пианист махнул рукой: продолжай играть. Папа улыбнулся.

Трубач заметил этот беззвучный диалог — видимо, он не был так отрешен от реальности, как мне думалось, — сыграл финальный пассаж и повернулся к отцу. «Давай, теперь ты», — словно бы предложил папе этот рябой негр, отдавая дань уважения пианисту-любителю, имевшему смелость взойти на сцену и сыграть в компании профи.

Папа заиграл соло. Я не признался бы в этом даже самому себе, но меня переполняла гордость за него, и мне хотелось кричать: смотрите, этот высокий худощавый господин с элегантными манерами, который сидит за роялем и выглядит намного моложе своих пятидесяти с хвостиком, — мой отец!

Когда он сыграл последний аккорд, уверенно доведя до конца меланхолическую музыкальную фразу, раздались одобрительные аплодисменты. Я захлопал вместе со всеми и хлопал до тех пор, пока не убедился, что папа это заметил. Мне не хотелось, чтобы у него возникли сомнения насчет того, понравилось ли мне его выступление.

В последующие годы я слушал много джазовой музыки самых разных направлений. Я разучил термины, о которых той ночью в Марселе не имел ни малейшего понятия: вариации, парафразы, диссонансы, кластеры, хроматизмы, интерплей, модальная импровизация, фри-джаз.

Но все то, что мне по-настоящему известно о джазе, я постиг именно в ту ночь.

17

Мы решили вернуться пешком той же дорогой, которой пришли сюда. Можно было бы взять такси, но мы оба считали, что коротать время за ходьбой лучше, чем за ездой на автомобиле.

— «Коротать время. Что за идиотское выражение! Время и без посторонней помощи прекрасно себя скоротает» [7], — хмыкнул отец.

— Да уж. Есть такие устойчивые выражения, что диву даешься, как они могли прийти кому-то в голову. Например, «друг ягуара». Что оно вообще означает?

— Точно не помню, но, кажется, оно из какой-то старой байки.

— С детства терпеть его не могу. Наверно, все дело в том, что его любила повторять учительница, которую я на дух не переносил.

Я увидел на тротуаре арматурный прут, который выбросил перед тем, как мы с отцом зашли в клуб, и, немного подумав, поднял его.

— Так, на всякий случай.

Как и в первый раз, папа ничего не сказал. По-моему, сейчас он даже не обратил внимания на то, что я сделал.

— Насчет коротания времени мне вспомнилась одна меткая фраза, — сказал он и пнул пластиковую бутылку.

— Какая?

— Очень рано стало поздно.

Я хихикнул, но в том возрасте был еще не в состоянии полностью осознать убийственную точность и правдивость этой фразы.

— Никогда бы не подумал, что ты так умеешь играть, — признался я, когда мы прошли пару кварталов.

— Ты не представляешь, как я трусил, когда поднялся на сцену и сел за рояль. К счастью, получилось недурно. Это была одна из моих любимых композиций.

— Еще я никогда бы не подумал, что джаз мне понравится.

— А в результате?

— А в результате понравился, хоть я и не могу объяснить почему.

— Красота джаза в его несовершенстве. Несовершенстве в этимологическом значении этого слова.

— Как так?