О природе соответствий - Крусанов Павел Васильевич. Страница 2
Я преодолел искушение говорить о традиции русской смеховой культуры, скоморошестве, кромешном мире, юродстве и Федоре Чистякове как олицетворении отрадной преемственности. Это академическая тема, которая, спусти ее со своры, сначала цапнет Петра Мамонова, и неизвестно, долго ли будет изучать в Москве углы. Обойдемся без расточительной петли, вполне достаточно заметить, что первым публичным музеем в России стал музей заспиртованных уродцев. Замечание это прячет в себе странную проблему – ничего пусть томится до финала.
Бывает, найдет морок, и кажется, что если вещи схожи чем-то внешне, то и во всем остальном – вернее, в самом главном – они тоже устроены одинаково. Однажды случайно я положил только что купленную книгу на стиральную машину и вдруг заметил, что ее обложка по цвету почти сливается с алюминиевой крышкой механизма. Мгновенное озарение высветило суть столь определенно и с такою немой убедительностью, что я по сию пору не читал эту книгу, пребывая в уверенности – функция и той, и другой вещи состоит в манипуляции с грязным бельем.
Так вот, Федор Чистяков неуловимо напоминает площадь Труда. По крайней мере она ему к лицу. Не то... Это такой портрет (странный ракурс – с крыши, что ли): справа – величавая эклектика Штакеншнейдера, слева – подкупающе вульгарный, как разбитное «Яблочко», Матросский клуб, впереди, за каналом, – неумолимый и недосягаемый мясной кирпич Новой Голландии, в затылок упирается зелень Конногвардейского бульвара, а посередине жестко, с медными тарелочками, стучат и стучат трамваи. Чему служит это беспечно организованное пространство? Ничему. На него счастливо снизошел божественный дар прозябания – призрачного, но единственно достойного занятия, – площадь прозябает, словно полуденная крапивница на деревенском заборе, складывая и расправляя свою мозаику с частотой смены сезонов. Федор Чистяков похож на этот портрет; он и площадь Труда устроены одинаково.
Примечательны некоторые разговоры живущих у меня вещей.
– Это что за свинец? – спрашивает Чистяков и кивает на динамик, из которого со скрежетом выпорхнули «Swans».
– Это – «Лебеди», – говорит Боря Беркович.
– А что они так хреново летят? – удивляется Чистяков. – Мусорные какие-то лебеди – вот-вот шмякнутся.
– Просто они через помойку летят, через свалку, через горы хлама и разного говенного дерьма. Не где-то высоко, что и не видно, а прямо сквозь хлам – и крылья им пружины царапают, и вонючая масляная дрянь из консервных банок на них льется, и зола им в глаза бьет, но это все равно лебеди. Они белые-белые и летят они резко.
– А это?.. Это как объяснишь? – Чистяков меняет кассету: звучит Петя Дорошенко и его ансамбль «Росчерк». – Отлично: «Ты в моей жизни случайность. Что же сердце бьется так отчаянно? Я тюльпан на стрелку положу и ухожу. А-ха-ха!»
– Что ж тут непонятно? – в свою очередь удивляется Беркович. – Ждет он бабу. Баба – так себе. А он все равно нервничает и прикалывается к себе – отсюда такой слог. Стоит, стоит, а ее и в шесть десять нет, и в шесть пятнадцать нет. Что он, тюльпан жене понесет? Это же цинизм. Он его на стрелку кладет и сам себе так – а-ха-ха! Хотя на самом деле отчасти грустно.
Или вот еще:
– Почему мотылек визжит? – спрашивает Чистяков, сдувая мехи баяна. – С чего ему визжать?
– Так уж вышло, так отчего-то случилось, – говорит Андрей Левкин. – Это после я прочитал у Кастанеды, что какая-то сила не сила является в образе бабочки и что узнают о ее появлении по крику. А потом, не так уж и громко эта тварь кричит. Моррисон тоже о бабочке пел – не помню точно. Он, значит, поет о бабочке, а следом гитара тихо так делает: блюм-блюм...
– Что же мотылек кричит-то?
– Он кричит: ааааааа!..
– Понятно – букву боли.
Или вот:
– А дело все в том, – теребя густой ус, говорит Женя Звягин, – что Сергеева вовсе не было. Не было его ни в абсолютном, ни в относительном смысле, ни фигурально выражаясь, ни буквально привирая – никак.
– Капитан, я тебя предупредил, – мрачнеет Федор Чистяков.
– О чем ты меня предупредил?
– Сам знаешь о чем.
– О чем?
– Я тебя последний раз предупредил.
Впрочем, как установлено индивидуальным опытом каждого, идущего путем, ну, скажем, зерна: совершенно не важно, что говорится, важно – кто говорит. Вопрос: как стать тем, чьи слова важны? – неинтересен, это пустое. Ведь в итоге (отсюда итог кажется конечным, что неверно) проблема имеет решение лишь в том случае, если будет принято условие о сокровенном знании, то есть будет признан факт существования эзотерического плана бытия. Но это случится не завтра. Ложи Фуле (THULE) больше нет, а вскоре погиб и первообраз (разумеется, Глауэр-Зеботтендорф, основатель Общества Фуле, в свое время посетивший Египет и серьезно увлекшийся оккультизмом и тайным знанием древних теократий, имел в виду мистериальный культ, а не открытую некогда Пифеем ледяную землю Ультима Туле): озеро Насар, победно разлившееся за Асуанской плотиной, – мой отец, русский инженер, следил за монтажом турбин на этой плотине, – поглотило остров Филэ – место древних мистерий. Храмовые постройки распилили на компактные блоки и перевезли в сухое место. Форма соблюдена, однако намоленная икона и новодел – не одно и то же.
Того Феди Чистякова, который сидит на скамейке у площади Труда, рассеянно ест черешню и выстреливает перепачканными соком пальцами косточки на черную брусчатку, в действительной жизни, должно быть, не существует. Это отражение задействованных регистров его баяна, прочих щипковых, клавишных и ударных, его голоса и собственно того, о чем он рассказывает. А вот липы на Конногвардейском бульваре настоящие, и столетние тополя на берегу Новой Голландии настоящие, и они лопочут зелеными языками свое «ку-ку».
Определенное пристрастие к очевидному – совсем не обременительное – советует отметить закономерность: предмет, помещенный перед зеркалом, неизбежно так или иначе, в зависимости от кривизны зеркала, освещения, ясности амальгамы и прочих условий, в нем отразится. Феномен этот в реальном мире явлений многократно и в удивительных (если отстраниться от привычки) формах размножен. Чаще всего приходится иметь дело с плоским зеркалом, дающим минимум искажений, но нельзя забывать и о неисчислимом многообразии насмешливых зеркал. Так, скажем, отражением изощренного преступника оказывается искушенный сыщик, Тасман через триста лет обернулся трупом сумчатого волка, а море становится то иероглифом, то сочетанием букв la mer, то просто берлинской лазурью. Ко всему, между предметом и отражением несомненно существует строгая обратная связь: кажется, кто-то уже отмечал, что будь известен способ наведения в зеркале отражения пачки ассигнаций в отсутствие оной, то по самой природе соответствий пачка ассигнаций должна была бы тут же перед зеркалом возникнуть. Подтверждение этого невыявленного закона можно найти в многочисленных письменных источниках – стоит сыщику, отвлекшись от трудов, отправиться в тишайший пансионат или в познавательное путешествие на пароходе, как там неизбежно совершается преступление. Выходит, если в зеркале мозга в отсутствие Чистякова и его музыки возникает Чистяков с фунтиком черешни, то в предметном мире тоже что-то появляется. Тут можно подумать и о музее заспиртованных уродцев... Впрочем, оставим этот ларчик закрытым.