История казни - Мирнев Владимир. Страница 55
Когда старушки ушли спать к себе, Дарья посидела ещё некоторое время молча и принялась стелить постель. Каждый раз Иван поражался, с какой болью она молится. Его даже пугало неистовое выражение лица жены. Он подошёл к ней, обнял за плечи и привлёк к себе, стараясь лаской успокоить её душу, всё ещё взволнованную молитвами, причитаниями старушек, тревожными мыслями и слезами.
— Не волнуйся, моя Дашенька, не волнуйся, у нас всё будет хорошо. Я тебя, моя милая, так люблю, что единственно, чего боюсь лишиться, чтобы ты чего другого не подумала, — твоей любви, — сказал он, усаживая её на кровать, пытаясь заглянуть ей в глаза. Она молчала, но, казалось, мыслями была далеко от него. И он это чувствовал, волновало выражение её глаз. Молнией прорезалась мысль: что же думает о нём та, которую любит и которая для него стала воплощением идеала, в которой видел чистый свет, словно сошедший с небес, чтобы растопить его заблудшее сердце в мирских делах?
— Я не волнуюсь, — отвечала она. Её прямой взгляд смутил Ивана. Наполненный каким-то тайным смыслом взгляд говорил о многом, но так и остался загадкой для Кобыло. «Нет, — думал он. — Не понять мне её душу».
Дарья подошла к дивану, присела, отведя его руки, и сказала спокойно, даже несколько надменно:
— Ты, Иван, не знаешь, тебе, видимо, неинтересно, ты даже не поинтересовался, откуда у меня ребёнок? — Она не опустила глаз, и он даже в полутьме чувствовал напряжённость её взгляда.
— А зачем я стану спрашивать, может, тебе неприятно будет, — сказал Кобыло торопливо, что опять не понравилось ей, и он с тоской вспомнил о том недавнем времени, когда он был убеждён, что только жизнь в одиночестве может принести человеку истинное наслаждение, сопрягаясь с творческой необходимостью познавать мир.
— А затем, что, наверно, я жена твоя, — ответила она спокойно. Иван почувствовал за словами мятущуюся душу, которая искала возможность поделиться своими бедами. Он это понял и замер, ожидая, полагая, что Даша, его незабвенная Дарьюша, которую он любил больше себя, может сейчас раскрыться неизвестной стороной. Кобыло имел мягкую натуру, но ощущал в себе некие пружины, которые никогда и никому не смять. Готовясь в своё время в Санкт-Петербургский университет на философское отделение, он читал книги, в которых давались советы, как воспитать характер, силу духа и волю. Ему тренировки не помогли. Но он знал: его душою движут пружины, способные заставить его принять безвозвратные решения.
Кобыло посмотрел на Дарью страдальческим взглядом, призывая довериться и показывая тем самым свою боль и любовь одновременно.
— Как ты можешь упрекать меня, Даша, когда я ночами не спал, боялся твоё сердце спугнуть подозрениями? Что важнее мне: глупость какая или сердце твоё?
— Нет, Ваня, то не глупость, как тебе хотелось бы тешить своё сердце! — воскликнула она с яростью и злостью. — То было! Недаром я молилась Богу! Но он не помог! С меня содрал одежды один гад! Тот, у кого в душе дьявол поселился, чудовищным дьявольским семенем осеменил меня! Я могла тебе не сказать, но я и не сказать не могла! Но он меня не тронул, только истерзал всю. Я, княжеская дочь, меня... Понимаешь?
— Гад, я его убью, — прошептал зловеще Иван. — Кто он такой?
— Командир, красный, пьяный, негодяй, заявился, уговаривать стал, — с дрожью и брезгливостью произнесла Дарья, и её глаза сверкнули при упоминании той отвратительной сцены, когда её жизнь на самом деле висела на волоске. Её передёрнуло от воспоминаний. Кобыло, как мог, успокаивал её, затем отошёл к окну. Ему не хотелось слушать Дашу; лучше многого не знать, пребывать в неведении, работать, любить, страдать, — в том ему виделся естественный смысл земного существования. Когда в шестнадцатом году он, поддавшись всеобщему патриотизму, бросил университет, желая отдать сердце, душу, жизнь за Отечество, он испытал невероятный восторг полёта мыслей. Направленная к одной цели мысль летит перед человеком на крыльях, бьётся в тесных стенах разума, прекрасно осознавая лишь единое направление, обретая смысл в самом движении. Так он и желал — жить, заниматься любимым делом; в том находить и видеть единственный смысл своего существования.
Дарья ходила по дому, жалея о своей вспышке, и уже находила в своём поступке эгоистическое проявление собственной души, которая желала высказаться. Она взглядывала на молчаливо стоявшую у окна фигуру мужа, терзаясь угрызениями совести. Он был одет в холщовую длинную, до колен, рубаху, какие-то панталоны, босиком. Во всём, даже в его выглядывавших из-под среза панталон пятках она видела укор. Дарья подошла и положила на его тёплые покатые плечи руки; грудь её под платьем высоко поднималась, натягивая его на тонкой талии, перехваченной поясом. Она за последние дни похудела; на осунувшемся лице кожа натянулась и залоснилась на щеках тончайшим блеском, как будто подверглась особому уходу умелых мастеров. Перед нею стоял большой ребёнок, и она чувствовала к нему то же, что к ребёнку, — желание погладить, пожалеть.
— Прости меня, Ваня, — сказала она, прижимаясь к его спине. — Я не хотела принести тебе страдания. Но ты пойми! Я не могла эту мерзость носить в себе, чтобы не измазать ею нашу с тобой душу, Ваня. Пойми меня, мой милый. Знаешь, тот ведь день для меня был кошмаром, описать его нет у меня способностей. Потому что, Ваня, убили в тот день моего отца, мать! Сволочи! Мерзавцы! Они убили людей, которые страдали за них, за своих палачей, за падших! Как христиане настоящие.
Подрожавшему голосу, вздрагивающей груди Иван угадывал, что Дарья держится из последних сил. Руки её тряслись, в глазах помутилось: она с трудом различала мужа, понимая, что никогда не сможет избавиться от кошмара, представившегося ей наяву. Иван повернулся к ней, обнял и поцеловал мокрое от слёз лицо. Он ещё многого не знал, но уже чувствовал ненависть к тем негодяям, которые причинили жене столько страданий. Он теперь понимал её больше, нежели раньше. В яви не было больше ни надменности, что угадывалось ранее в её характере, ни скрытности, постоянно, словно маска, прикрывавшей любимое лицо — перед ним стояла раскаявшаяся, пылавшая огнём проклятия к мучителям, испугавшаяся за свою любовь Дарья, которую он любил и боготворил.
У него защемило в горле, и он присел на диван, усадил рядом Дашу и принялся успокаивать.
— Кто он такой, тот негодяй и сволочь? — спросил он через некоторое время.
— Я в него выстрелила, прямо в лицо, — отвечала она, не поднимая головы с его груди. — Взяла и убила. У моего братика Михаила, названного так в честь своего крёстного великого князя Михаила, был браунинг, он мне его подарил. Вот я из браунинга его и...
Иван было дёрнулся что-то спросить, но смолчал; взял её за голову и с нежностью повернул к себе лицом. Он глянул ей в глаза и прижал к себе, и глухо застонал, понимая весь ужас пережитого Дарьей.
Они проговорили до утра. В тот день сельчане удивились тому, как поздно Кобыло со своей женой на великолепной Каурке, впряжённой в тяжёлую арбу под сено, покатили на свои луга. Кобыло сидел на передке в старой холщовой рубахе, в кепи, а она, свесив ноги на задке, уныло взирала на открывавшиеся перед нею поля.
XVI
Даша присматривалась к себе самой, находя в своём облике и характере некоторые ужасные черты, которые ничем нельзя объяснить, кроме как невоспитанностью. Она старалась сдерживать себя, унять натуру; никому не нужны её прежние жизни. Даша полагала, что прожила уже не одну, а по крайней мере две жизни, одну — до поездки в Сибирь, а другую — после. Она приходила к мысли, что её прежняя жизнь никому, в общем, особенно не интересна. Всем вокруг, в том числе и мужу, нужна она, сама по себе, такая, как вот есть в данный момент, потому что жизнь для них начинает отсчёт с того мгновения, как они узнали друг друга. В прежней жизни остался лишь родничок, питающий её настоящую, но не имеющий никакого отношения к кому-либо другому. Она это поняла после того случая, когда на грани истерики после молитвы и откровений повитухи Маруси у неё не осталось другого выхода, кроме как признаться даже не мужу, а себе в том, что прежнее, смердящее и отравляющее ей жизнь, на самом деле ужасно. Она не могла освободиться от него, не поделившись с мужем.