Мадам Хаят - Алтан Ахмет. Страница 7

— Запомнишь?

— Запомню.

Она продиктовала свой номер телефона. Я знал, что в долгу перед Вирджинией Вулф.

— Когда можно позвонить? — спросил я.

— Когда угодно.

Подошел ее автобус. Она села в него. Уехала.

Поскольку было воскресенье, улицы вокруг здания телецентра были пусты. Ни души. Я вернулся к себе. Прошел на кухню. Вышибала в черной майке готовил еду.

Он спросил:

— Будешь есть?

— А что ты готовишь?

— Болтунью с фаршем, — сказал он, — я проголодался.

— Правда? И больше ничего?

— Нет… Я же сказал, что голоден…

— А те ананасовые штуки?

Рассмеявшись, он ответил:

— Нет.

— С удовольствием, — сказал я.

Вышибала принес яичницу в сковороде и поставил на стол, достал кусок хлеба, разломал его пополам своими большими руками и отдал половину мне. Мы стали макать хлеб в яичницу.

— Почему ты почти никогда не готовишь такие простые вещи, это же так вкусно. Лучшая яичница в моей жизни.

— Я хочу открыть маленькое заведение, но для искушенной публики… Ресторан с едой, которой нигде больше нет.

Закончив трапезу, мы огрызками хлеба вытерли остатки со дна сковородки. Ему было приятно видеть, с каким аппетитом я ел.

— Я еще кофе сварю, — сказал он, — после еды самое то.

Пока мы с ним пили кофе, пришли Тевхиде и ее отец. Вышибала обрадовался им не меньше моего. Он тут же вскочил и спросил девочку:

— Ты голодна? Приготовить болтунью с фаршем для тебя?

Тевхиде общалась со всеми, кого встречала в гостинице, задавала вопросы и заводила друзей. Любой, у кого была возможность приготовить хорошую еду на кухне, предлагал угощаться Тевхиде и ее отцу Эмиру. Эмир принимал еду для Тевхиде, но сам никогда не притрагивался к угощению. Когда он принимал еду для своей дочери, я видел крошечную сиреневую жилку у него под левым глазом, подергивающуюся от беспомощного смущения. Ему было за тридцать, у него было ясное, чуть ли не светящееся лицо и вежливая манера речи, выдававшая хорошее образование. Эмир обращался с дочерью как со взрослой, серьезно отвечая на каждый ее вопрос.

Было очевидно, что ему не место в этой бывшей гостинице, в этом окружении, его будто внезапно выдернули из привычной обстановки и поместили в совершенно чуждый мир. Как и многие из нас, он потерял свое прошлое, и теперь блуждал подобно призраку в таинственной мгле.

— Болтунья с фаршем — это что такое? — спросила Тевхиде.

Когда она слышала слово, которого раньше не встречала, то сразу спрашивала о его значении и обязательно использовала его в предложениях в течение одного или двух дней. У нее был богатый словарный запас, редкий для ребенка ее возраста. Эмир объяснил, что такое болтунья с фаршем.

— Не хочу, — сказала она, — я выпью молока.

Мы улыбнулись. Всякий раз, когда она с такой уверенностью говорила, чего хочет и чего не хочет, это вызывало у собеседника улыбку.

— Ты не поблагодарила, — напомнил Эмир.

Тевхиде повернулась к Вышибале и сказала: «Спасибо». Эмир достал из холодильника бутылку молока с надписью «Тевхиде» и налил его дочери. Некоторое время мы сидели безмолвно, и когда тишина затянулась, я спросил Вышибалу:

— Как твои дела?

— Здешние места тоже потихоньку теряют прежний шарм, — ответил он, — эти псы с дубинками распугивают клиентов.

— А полиция вообще никак не реагирует?

Оглядевшись по сторонам, он убедился, что, кроме нас, никого нет, и, наклонившись ко мне, сказал:

— Никто не собирается им препятствовать.

Эмиру явно не хотелось говорить о таких вещах в присутствии дочери, и он встал:

— Нам пора идти.

Вскоре после того, как они ушли, я вернулся в свою комнату. Деревенские щеголи направлялись на танцы. Я быстро заснул.

Во сне я видел мадам Хаят в платье медового цвета. Она танцевала, глядя на меня.

IV

— Романы «Воспитание чувств» и «Дейзи Миллер» написаны в одно и то же время. «Воспитание чувств» Флобера было опубликовано в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году, а «Дейзи Миллер» Генри Джеймса — девятью годами позже, в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году. Оба романа, на мой взгляд, не такие яркие, как их слава.

В усилителе микрофона возник гул. Причина, по которой мадам Нермин читала лекции в самых переполненных аудиториях университета, заключалась в том, что она выражала такие провокационные взгляды на литературу, которые больше никто не мог высказать с такой легкостью. Она одевалась в узкие черные джинсы и белую рубашку с поднятым воротником и ходила на красных шпильках, открыто бросая вызов «академическому стилю». У нее было узкое лицо, большие глаза — слишком большие для ее лица — и черные волосы, жесткие, как куст. Читая лекции, она снимала очки и держала их в руках, постукивая дужками между пальцев. «Литературе нельзя научить, — сказала она на первом же занятии, — я вас не могу научить литературе. Я собираюсь научить вас тому, что так важно для литературы, — литературной храбрости. Не пытайтесь существовать, повторяя слова других людей. Будьте храбрыми. Литература требует мужества, великими писателями становятся только те, кто пишет смело. На этом уроке вы узнаете, что такое литературная храбрость».

И действительно, она сдержала свое слово: каждое занятие было вызовом убеждениям.

— Давайте рассмотрим понятие свободы в этих двух книгах, — сказала она. — Мы видим свободных женщин… В «Воспитании чувств» мы сталкиваемся с женщинами, которые живут так, как им хочется, а «Дейзи Миллер» полностью основана на образе свободной женщины. Проблема, которая должна привлечь наше внимание, заключается в том, что свободная жизнь и понятие свободы проявляются в этих двух книгах по-разному. В «Воспитании чувств» женщины проживают свою жизнь в окружении запретов и правил, преодолевая эти запреты, обходя их, отыскивая тайные и непроверенные пути, не противодействуя существованию этих запретов. «Дейзи Миллер», с другой стороны, утверждает свободную жизнь, напрямую восставая против системы запретов… И мы можем видеть разницу между обретением свободы через смирение и обретением свободы через неповиновение.

Я любил этот мир, где самой большой храбростью была критика книги Флобера, постижение понятий, чувств и мыслей героев романа; я хотел жить в этом мире. Он был мне близок. Провести всю свою жизнь, обсуждая литературу, преподавая литературу, вращаясь среди людей, которые ее любят, — это была моя самая большая мечта, и я понимал это снова и снова после каждой лекции мадам Нермин. Литература была реальнее и увлекательнее жизни. Не безопаснее, может быть, даже более угрожающей, — я знал из биографий писателей, что порой творчество серьезно вредит жизни человека, но литература, безусловно, была честнее жизни. Как сказал преподаватель истории литературы Каан-бей, «литература является телескопом, направленным в бесконечность человеческой души». Я слышал его басовитый голос, произносящий: «В этот телескоп можно увидеть все сияющие звезды и черные дыры человеческой души».

С помощью книг я научился наблюдать за людьми, которых встречал, и прежде всего — за самим собой. Теперь я знал, что человеческая душа не является чем-то целым, а состоит из разных частей, постепенно срастающихся вместе. И конечно, «сочленения» между этими частями не бывают герметичны… Размышляя обо всем этом, я заметил, что стараюсь побыстрее отделаться от своих одногруппников, избегаю их, стараясь не дать им понять, что я сейчас бедный человек, что я пытаюсь скрыть правду, насколько это возможно, хотя осознаю всю абсурдность ситуации. Я боялся быть осмеянным, униженным, боялся, что меня пожалеют, и сознавал, что этот страх делает меня еще более жалким. Понимание того, что правда сделает меня сильнее и респектабельнее, не помогало мне его преодолеть. Это была одна из прорех в моей душе, и ее нелегко было залатать. Мне было стыдно быть бедным и стыдно скрывать свою бедность.

С другой стороны, слова мадам Нермин засели у меня в памяти. Я понял, что никогда раньше не думал о свободе. Внезапно передо мной встал вопрос: а я свободен? Как будто он не сформировался в моей голове, а появился перед глазами, словно огромный рекламный щит. Я резко замер. Что за ужасный вопрос: а я свободен? Ответ на него оказался еще более ужасающим: нет. Но был и более устрашающий вопрос: а буду ли я когда-нибудь свободен?