Завтрашний царь. Том 1. Страница 21

– Позволишь ли, милостивец, слово сказать?

Пугливая почтительность мирян радовала Шагалу. Он важно отмолвил:

– Бабки метать даже не зови. Лоб щелбанами распухнет со мной в пристенок тягаться!

Хотя, может, и стоило бы. Показать здешним, чей кон! Ладно, впереди почти седмица безделья, ещё уговорят.

– Не серчай, твоё степенство, я лишь спросить…

– И с нами уйти не порывайся. Волею Правосудной за обетованными и обидными скоро поезд пошлют.

Пороша оставил камешки, подошёл:

– О чём спросить хотел, Тремилко?

– А вот однова́ приходил к нам источник ваш, господин Ветер, – заспешил отрок. – Книжицу мне дарил… слово Правосудной. С ним ещё сын был… Ворон.

Орудники разом подобрались.

Тремилко испугался, зачастил:

– Господин Ветер ему сучонку было заручил, да не судьба вышла… Вот я и… Как он там, Ворон-то?

– Тремилко! – крикнул из ворот отец. – А ну, живо сюда!

Пороша поднял руку:

– Погоди, домовладыка… А тебе, отроча, вот что скажу. Не попала ведь твоя собачка к нему? Ну и добро. Незачем такому доброй псицей владеть.

Помимо захожих орудников, в Кутовой Ворге ныне принимали ещё одного гостя. Горожанин, ехавший к родне, завёз привет и благословение родителям от сына, ставшего в Шегардае жрецом. Кроме изустного сказа, Комыня вручил письмо, но в Кутовой Ворге самым учёным был Тремилко, ради «Книги милостей» выучившийся читать по складам.

– Дай оглашу, – предложил в застолье Пороша.

– Сделай милость, батюшка.

Письмо оказалось написано очень чисто и грамотно, красивой строгой рукой. Пороша по достоинству оценил работу писца.

– «Кланяюсь вам на все четыре ветра, благоверные мои отик и мамонька, – начал он читать. – А также и вам, любезные братья мои Первуня да Тремилко. Ты, Тремилко, руку мою знаешь, поди, уже уяснил: не сам я это пишу, но помогает мне добрый господин Варакса, первейший в городе грамотник…»

Тремилко бочком, опасливо подобрался к грозному воину, заглянул:

– И верно… не брата рука.

– «Таково наше обыкновение, когда я болею и в глазах плывёт…»

Домовиха, девически стройная и столь же пугливая, прижала ко рту кулачок.

– Нас лечить учат, – похвастал Шагала. – Я, перед тем как на орудье идти, одному нашему во-от такой чирей изгнал!..

– «Зря страшишься, милая мотушь, – продолжил читать Пороша. – Я лишь немного простыл и милостью Правосудной скоро поправлюсь. Онамедни послан был нам студный денёк, ребятня снежками кидаться, а священство – на улицы, к Богам с мирянами петь. Тут я холоду и глотнул. Вовсе не стоило бы мне вас этакой безделкой тревожить…»

– …Пока смотрели, пропал, как и не бывало его, чистая кожа осталась!

– «…Да вишь, собрался вашей стороной ехать добрый единоверец наш Комыня, я и попросил господина Вараксу до малости моей заглянуть, чтобы вам понадёжнее быть в моей любви и молитве. А ты, милый братец Тремилушко, эту и прочие грамотки сохранял бы да с тщанием переписывал. Не моих словес ради, но для проучки бесскверному и красносмотрительному письму, коего образец ими даётся…» – Пороша опустил письмо. – Кто таков сей Варакса?

Тремилко вперёд взрослых высунуться не смел. Все посмотрели на Комыню. Шегардаец передёрнул плечами:

– А по Беде прибежал, когда полгубы в ворота ломилось. Грамотный – страсть, тем и живёт. Кому письмо, кому – дела выправить… Иным в суде помогает. Челобитную выправит, что поди откажи. Ради последнего камышничка закон истолкует – на белом оботуре не объедешь! Но это я вам, желанные, с чужих слов доношу, самого-то меня Владычица миловала. Ни суда не знал, ни тюрьмы и, за правду свою, да не узнаю…

– А вот не зарекался бы. От сумы да тюрьмы, – хохотнул Шагала. Сытый, непривычно добрый, разомлевший в тепле.

Комыня испугался. Съёжился, умолк.

Больше ничего занятного в письме не было. Кажется, молодому жрецу впрямь неплохо жилось за святым дедушкой, настоятелем шегардайских мораничей. Пороша, читая, ждал жалоб на Люторада. Он помнил, как Ветер с непреклонной учтивостью отвергал младшего Краснопева, желавшего на служение в Чёрную Пятерь. Лихарь, исступленик в вере, тоже звать его не спешил. «Мы служим Матери клинком и стрелой, Лютораду оружие – хвала и молитва, – вроде бы сказал он Хотёну. – Нешто охота пришла вместо воинского радения в хвалебники углубляться?»

– «…Засим остаюсь почтительный сын ваш и брат любящий, рекомый Другоня».

Имя было начертано своеручно, торжественными андархскими буквами. Если следовать правилам чтения, ими подразумеваемым, звучало красиво и гордо: Дроугоний.

К тому времени, когда Пороша кончил читать, Шагала уже спал, откинувшись на лавке. В доме верных можно было не думать о бдительности. Пороша сам был бы рад залечь рядом с товарищем и спать до завтрашнего полудня… вкусное пиво, выставленное хозяином, понудило отправиться для начала в задок.

Вылезая через порог в сени, он заметил, как снялся с лавки Комыня.

Тут же вспомнил: пока читалось письмо, горожанин всё смотрел на него, раздумывал, на что-то решался.

Решился, стало быть?

Вот Комыня вышел во двор – и Пороша, беззвучно приблизившись, ласково взял его сзади за шею:

– Ты, добрый человек, меня подслеживать взялся?

Горожанин хотел говорить, вышел писк. Пороша не сжимал пальцев, но шею мирянину сломал бы одним движением, и тот, понимая, едва смел дышать. Пороша убрал руку. Комыня, будто лишившись опоры, стёк на колени:

– Батюшка вольный моранич… позволишь ли о милости умолить…

– О какой такой милости?

Местнич заговорил, не поднимаясь с колен:

– Всё жёнка моя… В самую что ни есть Беду играть ко мне вздумала… Владычица людей наказывает, а она… зачала, дура… сама потом к Опалёнихе за умиральной рубашечкой бегала… а не помогло. Ну и родила вот мне… подарочек.

Пороша молчал, слушал внимательно.

– Тело рот разевает, а душа у Правосудной осталась. – Голос Комыни стал чуть уверенней. – Разрослась телушка… толста да проста… Коса – во… Пятнадцати годков только ложку держать… да ещё наспела недавно, ко всякому парню губищи тянуть взялась, а сильна – не уймёшь… С такой большуньей кто младших замуж возьмёт? Баба моя с Опалёнихой по сей день собачится, да толку…

Пороша спокойно спросил:

– Мне зачем рассказываешь?

Хотя на самом деле уже догадался.

Комыня тяжко сглотнул. Неворотимое слово – та же про́пасть, обратно не отшагнёшь. Комыня словно бы покачался на самом краю… и ринулся в бездну:

– Противно воле Владычицы было это рождение… Восставить бы её волю…

Пороша молчал. Тень в сумерках, ни глаз, ни лица. Комыня тряскими руками потянул из пазухи свёрток:

– Великой платы не возмогу… да и трудов вам… земной руке… не дело, безделица…

Улица Днище

Насмешка была в том, что кратополая одежда мораничей, скроенная для свободы движений, была во многом схожа с платьем противных им скоморохов. Только глумцы для своих представлений и плясок рядились в яркое да цветное: не хочешь, заметишь. Другое дело тайные воины, избравшие суровость портов. Пришёл из сумерек и ушёл, никем не досмотренный!

После привычных заплатников мирская одежда, заимствованная в Кутовой Ворге, была неудобна. Длинные полы хотелось воткнуть за пояс, чтобы не мешали скорому шагу. Орудники так и поступали на безлюдной дороге.

– Чур, я волю исполню! – канючил Шагала. – Ты всему умудрён, а мне проучка потребна!

Присутствие Комыни его не стесняло.

– Я болючую болесть призывал уже, отзывал… У тебя которое орудье, а у меня? Чур, я, ладно?

Хотелось щунуть его, но возле саней Кербоги Пороша уразумел – этот так и будет мозжить, доколе рукавицу в рот не вобьёшь.

– Оглядимся, видно будет, – буркнул он наконец.

Комыня жил в небогатой части Ватры, у самой Ойдриговой стены. Его улица, рекомая Днище, была памятью стародавних времён, когда на лесном берегу возводили свои кабаны чумазые углежоги. Теперь уголь для горнов выжигали далеко, на бедовниках. В куту держали верх кузнецы, а улица Днище изведала запустение. В студные дни её до середины затягивало туманом.