По высшему классу - Крэнц Джудит. Страница 44
— Обещаю, Билли, клянусь тебе, с сегодняшнего дня буду считать калории. И если ты не поедешь сегодня в «Магазин Грез», я тебя точно обыграю в теннис — исключительно чтобы показать, что и я в нем кое-чего стою.
— Заметано, — немедленно согласилась Билли.
Если она и боялась чего-то в отношении Джиджи — так это что она в первый же год поправится, как большинство первокурсниц. Она когда и приехала из Нью-Йорка, не была миниатюрной, карманной или крохотной — или какие там еще есть утешительные прозвища для тех, кто не вышел ростом, — подумала Билли с обычной беспристрастностью, которой неизменно придерживалась в подобных оценках. А теперь Джиджи подросла достаточно, вполне достаточно для того, чтобы выглядеть безупречно — в той неброской, изящной манере, которая ей была свойственна. Важен ведь не рост, а пропорции, а пропорции фигуры Джиджи были столь совершенны, что позволяли ей казаться выше, чем она на самом деле была, особенно с тех пор, как в осанке ее стала чувствоваться эта небрежная уверенность — уверенность королевы. И при всем при этом в еде она до сих пор себя не ограничивала, а это могут позволить себе лишь совсем-совсем юные. Но Билли знала, что из этого возраста, как это ни печально, Джиджи уже выросла.
В отсутствие Билли местом встреч Квентина и Джиджи были ее комнаты, куда они пробирались по задней лестнице для прислуги и по длинному коридору. Пока Билли не уехала, они находили для утоления своей страсти другие места — пустой павильон для тенниса, где постелью им служили набросанные на пол толстые мохнатые полотенца, кладовку в оранжерее, в которой было так мягко на мешках с торфяным мхом, а влажный теплый воздух, сохранявшийся здесь в любое время года, словно переносил их, нагих и истомленных любовью, в вечно-зеленый тропический лес.
Джиджи переживала пору сладкого тумана первой влюбленности, небывалого и казавшегося вечным восторга, кружившего голову и заставлявшего сердце биться в истоме тревоги и ожидания. Днем, не в силах даже читать, позабыв обо всех прежних подругах и увлечениях, она, затаив дыхание, ждала очередного урока на кухне, зная, что не пройдет и пяти минут от начала, как Квентину придется вновь наклониться над ней, чтобы показать, как правильно пользоваться ножом или картофелечисткой, потому что она старательно изображала самую неуклюжую и неумелую из учениц, которую только можно было представить.
Ему приходилось сотню раз брать ее руки в свои, чтобы научить, как разбить яйцо, не запачкавшись и не проткнув желток скорлупою, а когда дело дошло до яичницы, то ему пришлось встать позади нее и вооружиться терпением, прежде чем она наконец смогла повторить последовательность движений.
Даже к самым простым операциям Джиджи не решалась приступить сама, пока Квентин не подходил к ней и в который раз не брал ее руки в свои, после чего начинал тяжело дышать и путаться в собственных инструкциях. Затем оказывалось, что ей для чего-то требуется пройти в кладовую, и он шел за ней, беспомощный, зная, что там, в темноте, они будут снова стоять, держа друг друга в объятиях и теряя голову от неистовых поцелуев, пока урок кулинарии вовсе не исчезнет из памяти, и весь оставшийся день они будут думать лишь об одном — о будущей ночи.
Джиджи влюбилась по уши, но Квентин любил лишь вполсердца, и с высоты разницы в возрасте в восемь лет, разделявшей их, отлично сознавал это. Но за прошедший с начала их безумного романа месяц он ни разу не смог даже как следует обдумать происходившее. Он не узнавал сам себя — покорный раб восемнадцатилетней колдуньи, повелевавшей им с такой уверенностью в своем полновластии, что ему не приходило в голову даже попытаться оспорить это. Каждую ночь, и ночь за ночью, он парил в заоблачных высях невиданного плотского наслаждения, равного которому, казалось, уже не будет, и тем не менее на следующий день Джиджи снова без усилий будила в нем неистовое желание, хотя он клялся, что однажды сможет устоять перед нею, однажды ей не удастся снова увлечь его.
Для Джиджи, думал он, не существовало предела, но он, взрослый, двадцатишестилетний мужчина, знал, что пределы есть, и сейчас он перешел максимум допустимого.
По утрам, вернувшись в свою комнату, торопясь одеться и потом — вниз, чтобы готовить завтрак, Квентин Браунинг с тревогой думал, что он вскоре может забыть не только свои стройные планы на будущее, но и собственное имя. Он твердил себе об этом, он предостерегал себя, но пришедший день разрушал все его благие намерения, а к ночи в ушах его звучал уже только низкий смех Джиджи и ее зеленые глаза дразнили его, лишая и осторожности, и остатков разума.
Однажды, ранним утром, Квентин вывел из гаража одну из машин и отправился в «Джелсонс» — купить продукты для ужина, который Билли устраивала перед отлетом на Гавайи, вечером следующего дня. Эти несколько часов одиночества были очень кстати — для того, чтобы обдумать наконец положение, в котором он так неожиданно оказался.
Да, Джиджи — настоящее чудо, но… но. Этих «но» набиралось много. Дело даже не в том, что ей нет еще девятнадцати, а во всем остальном: в ее матери-танцовщице с ее бродяжьим прошлым, ее папаше-продюсере, сумасшедше богатой мачехе, всех тех, кто был вокруг нее, в той жизни, которая создала эту девушку — экзотическое растение, цветущее только в климате Голливуда.
Ведь у них, если подумать трезво, нет никакого совместного будущего — даже если вообразить, что он отважится предложить ей таковое. Перед ним — маячившая с детства жизнь владельца гостиницы, большую часть года живущего в ритме потребностей и пожеланий клиентов. Надежная, налаженная жизнь, спокойная, обеспеченная и, главное, интересная для него, но Джиджи в ней места нет, да и быть не может.
Если ему нужна жена, то такая, на которую можно положиться всегда, везде, которая вместе с ним бы несла их общее семейное бремя. Она должна уметь все, что умела его мать, — обслужить, приготовить, нанять, уволить, позаботиться о каждой мелочи — от количества чистых салфеток до приветствия почетных гостей; а главное — делать это все с удовольствием, год за годом, вести такую же жизнь, как он сам, — честную, полную забот и, в общем, счастливую, но начисто лишенную фантазии и почти — свободы. Иного пути просто не могло быть.
И представить в этой роли Джиджи? Джиджи, его капризную, порывистую, полную грез маленькую возлюбленную? Джиджи, которая могла и хотела делать только одно — то, что привлекало ее безудержное воображение? Джиджи, у которой все только начиналось и которой жизнь обещала столь многое, — разве могла она даже подумать о том, чтобы вот так осесть где-то, осесть, как придется ему — плотно и навсегда? Впереди у нее — годы студенчества, у ног ее — весь мир, открытый и такой манящий…
И если даже у него хватило бы глупости увязнуть в ней всем своим сердцем — до того, чтобы думать о женитьбе на ней, и даже если она согласилась бы вдруг стать его супругой, из этого все равно ничего бы не вышло — да, черт возьми, совсем ничего, в который раз сказал он себе; и он с самого начала знал это.
И некому было предупредить его, с горечью подумал он, ставя автомобиль на стоянку у магазина, что единственная его попытка отведать калифорнийской жизни так вот закончится. Ну почему на дороге его оказалась не вожделенная англосаксонская блондинка, а эта живая комета полукельтских-полуитальянских кровей, с глазами малолетней преступницы и милой улыбкой начинающего карманного воришки?
Даже сейчас, по прошествии месяца, он не мог сдержать ее безумную страсть — она же сама, разумеется, даже и не помышляла об этом. Его поцелуи были для нее слишком желанными, чтобы, утопая в них, пытаться внимать при этом тому, что он ей говорил — а он просил опомниться, остыть немного, взглянуть на все трезво. Для Джиджи не существовало ни границ, ни запретов — была лишь потребность прикасаться к нему, ласкать его, и для этого она использовала любую возможность, — словно пьянея от сладостного риска, ранее неизведанного и оттого еще более манившего ее, если бы кто-то был рядом с ними в комнате. Квентин же знал, что их все равно раскроют, рано или поздно, — и с неизбежностью, если роман их останется таким же безрассудным, каким был до этого.