Дао Дзэ Дун (СИ) - Смирнов Сергей Анатольевич. Страница 24

В общем, потом пришли из Белграда военные. Стало потише, но не радостнее. Брат отца, Йован, часто у нас вечерами сидел допоздна. Раньше мы его раз в год видели — он на неделю летом приезжал в гости. Он был полковник, танками командовал. Раньше у нас не курил, потому что мой отец не курил, а теперь — одну за одной. Так и помню эту струйку дыма, бесконечную… Все сидел, почти все время молчал, только на нас смотрел, ракию пил и часто говорил отцу:

— Надо, надо решать, Радо.

Потом он уходил, совсем поздно. И с каждым разом возвращался к нам все мрачнее, отца обзывал «дураком», «тупой деревенщиной», они чуть не подрались по-настоящему, мать разняла.

Он предчувствовал, наверно. У него была идея продуманная — каким-то образом переправить нас всех в Грецию, для начала в Янину. Но отец уперся, любил свою родину, никуда переезжать не хотел, думал, что теперь с военными, с братом-полковником у нас все утрясется… Дом. Он тогда только что новую террасу построил, высокую, внизу под ней яблони росли, весной внизу белый ковер… Дом…

Она перевела дух. Она не понимала, чего не хватает этому успешному креатору Александру Страхову в его пентхаусе на восьмидесятом этаже, он никогда не был беженцем… Никогда и ниоткуда. Он не может знать и чувствовать ничего…

Потом война, бомбежки, военные ушли, пришел KFOR. Первые дни было очень тихо… Потом… Мы как-то ночью проснулись, подумали, что зарницы такие частые. Посмотрели с террасы — а на горах цепь огней. Большой, дальше поменьше, еще меньше. Они качались и как будто двигались к нам, как страшный поезд… Там, на горах, горели монастыри. Мы очень испугались. Так чувствовали, что сейчас появится еще один огонь — ближе, потом еще один — еще ближе… И так прямо до нашего дома.

Вот так оно и оказалось. Нам оставалось жить в этом доме всего два дня.

Фатима Обилич расстегнула пару кнопок на френче и успокоила себя тем, что вот расскажет самое… и сделает перерыв, примет холодный душ — обязательно.

Она стала вербализовать, как через два дня, ближе к вечеру, отца куда-то вызвали, чинить какую-то поломку. Матери тоже не было, она совершенно не помнит, почему матери не было, где мать была… Они с сестрой вернулись из школы, поели что-то, потом она ругала сестру за плохую отметку по геометрии и стала ей объяснять про гипотенузу.

Потом где-то раздался звон стекла и сразу — чей-то крик. Потом была полная тишина. Минуту-другую. Так тихо было, что в ушах заложило. Они сидели похолодевшие, как ледышки. И вдруг снова — резкий звон и крик, и сильный треск, как будто ломалась под напором и расщеплялась совсем сухая доска.

— Прячься! — вдруг закричала она шепотом, вытянула сестру из-за стола и стала заталкивать ее в шкаф с одеждой.

Слава Богу, сестра потеряла дар речи, только глядела огромными глазами. Она затолкала ее между вешалками, бросила ей на голову голубую блузку.

— Только молчи, только молчи! А то нас всех убьют, — прошептала она, придавила дверцу шкафа плечом и провернула ключ.

Потом она схватила со стола надкушенное сестрой большое красное яблоко и кинула его катиться под шкаф.

Потом…

Все, что она видела, все, что с ней делали, осталось в памяти толчками. Так бывало в кинотеатре, когда пленку в проекторе заедало, и на экране начинало все дергаться с остановками, показывая черную перекладину, над которой застывшие ноги, а под ней головы… А потом все начинало пухнуть, плавиться и слепить глаза…

Была раскаленная рожа, вонявшая сливянкой, страшная рука, сжавшая ее горло. Потолок опрокинулся на нее, а потом — рожа. И все у нее внизу стало гореть и пухнуть.

Она кричала:

— Я албанка! Я албанка!

Рожа брызгала в нее сверху слюной и хрипела по-албански:

— Выблядок ты сучий… сучий… албанка она… сучка поганая. — Потом икнула, выронив изо рта ей на лоб горячий сгусток, и куда-то делась.

А потом она увидела, как на нее, накрест, падает тело, и закричала… Она не почувствовала веса этого тела и только кричала и, чем сильнее выдавливала из себя крик, тем тише становилось вокруг…

Потом она увидела перед собой отца, он держал ее на весу, тряс и что-то кричал ей в лицо. Она услышала сквозь свистящую тишину:

— Где Фатима?! Где Фатима?!

И тут сознание сразу вернулась, она указала на шкаф. Отец, поворачивая, сломал ключ, проломил дверь, достал из вороха одежды немую младшую дочку. Младшая сестра не могла говорить еще почти полгода. Наверно, немота спасла ей жизнь, а потом даже помогла в этой жизни устроиться.

Отец потащил их из комнаты. Она вырвалась и полезла под шкаф за сестриным яблоком, отец тянул ее, она визжала и сдалась, только когда вцепилась в пыльное яблоко.

Внизу, в столовой она увидела еще одного албанца. Он сидел на полу, у буфета, в осколках бутылок, широко раскинув ноги и вздрагивая. Из-за ворота у него торчала длинная, толстая, красная соломина… Позже она вспомнила и поняла, что это была не соломина, а сварочный электрод, торчавший у него из шеи.

Еще она сильно испугалась, когда увидела мать, постаревшую лет на десять, где-то оставившую всю свою красоту.

Отец долго держал их в саду, под террасой, под цветущими яблонями и втолковывал одно и то же несколько раз. Он говорил, что это теперь не их дом, что этот дом теперь проклят и нечист, и чтобы очистить это место, его надо сжечь. Он говорил ей, что теперь она отвечает за сестру и должна с ней скрыться у французов вместе с мамой, что он должен уйти и его не будет долго, но потом он их обязательно найдет, сам найдет.

— Запомни, — говорил ей отец. — Ты теперь только албанка. На время. Только албанка. Только так ты спасешься. Запомни. А когда я вернусь, все у нас снова будет по-старому… Я вас не брошу.

Они уже издалека смотрели, как полыхает их дом с новой террасой над яблонями, подожженный отцом.

Потом у нее что-то спрашивали в расположении гарнизона KFOR. Немота и панический взгляд сестры, похоже, стали их удостоверениями беженцев.

Ей сделали укол, она провалилась в черную вату, а потом — это уже было утро другого дня — на нее наводили объектив, и худая светловолосая женщина, пахнувшая морожеными цитрусами, совала ей в лицо микрофон и задавала вопросы, сначала улыбаясь, а потом хмурясь.

— Это были албанцы… — повторяла она этой женщине в микрофон, который угрожающе двигался к ее рту.

— Но ты же сама албанка, — твердила женщина, играя тонкими морщинами, — разве не так?

— Я албанка, — кивала она, как в саду отцу.

— Значит, это не могли быть албанцы… Это, наверно, все же были… кто?.. Кто, если не албанцы?.. Скажи, кто здесь живет, кроме албанцев…

— Но он был албанец, — не отвечала она на подвох.

Микрофон отскочил.

— Все, хватит! — сказала женщина по-французски и обернулась к тому, кто держал большую камеру. — Стирай это дерьмо!

Отступив на шаг, она подозвала молодого парня в красной бейсболке — такого же иностранца, как и она сама, — и стала распекать:

— Почему не готова? Кто привел эту сучку?

— Мне сказали, что готовили… — пожимал плечами парень.

— Кто тебе сказал, идиот?! — разозлилась худая. — Почему сам не натаскивал?! Тут только эту поганую сербскую водку лакаешь!

Она не предполагала, что Фатима понимает французский.

Сестру отправили в реабилитационный центр. Мать взяли переводчицей в гуманитарную миссию. Ее тоже хотели направить на реабилитацию, но потом врач пришел с каким-то человеком, невысоким французом лет сорока, похожим на столичного чиновника, но только с очень приятной доброй улыбкой и еще -— смешным большим носом. Она вспомнила, что видела его несколько раз, когда обедала в столовой для беженцев, замечала, что он пристально вглядывается в нее.

Глоток очень холодного апельсинового соку остудил нервные окончания. Фатима Обилич, что перетерпит без душа… Расслабившись, можно потерять сигнал.