Железные Лавры (СИ) - Смирнов Сергей Анатольевич. Страница 33

Граф отнюдь не напоминал собою мученика, но весь он чудесно преобразился в моей памяти, обратившись из зловещего, по-шакальи ушлого заговорщика в человека оправданной и ясной цели. Глаза графа сверкнули, словно отразив и мою мгновенную перемену к нему, он услышал.

- Подожди немного, грек, - тише, но не умирающе проговорил он. – Дыхания еще хватает, пока не кончается, хочу испить его до дна. Как сладко дыхание, только сейчас ценю этот дар Бога. Вот слушай. Для твоих ушей оставшаяся горсть вздохов. Только ты будешь знать. Больше уже некому. Расскажешь там баснописцам, когда вернешься на Восток, пусть запишут. Иной памяти, кроме как твоей, Бог мне не оставляет, а Карл все сотрёт, он сотрёт все имена с надгробий моих предков, так будет.

И граф Ротари Третий Ангиарийский поведал мне, как задумал спасти свой народ от франкского рабства и унижения, а ради того разве грех ударить чрезмерно сильного врага и в спину? Ведь лангобарды – не евреи, им из этих земель некуда бежать из-под власти крещеного фараона. Да и рабами они на своей земле никак не считались.

Оказалось, граф давно и тайно списался с двором нашей грозноокой царицы Ирины. Убить Карла, запутать дело, устроив в замке лишь подобие пожара, но с большим дымом, чтобы одурманить всех и выгнать вон. Бросить родовое гнездо на произвол судьбы, быстро добраться до Города, предстать пред огнеликой царицей Ириной, а уж, оттуда, из Дворца, править большим делом – мутить и поднимать против франков народы, покоренные Карлом. То и легче при поддержке, уже якобы обещанной не на пергаменте, но на словах советников царицы, словах, якобы тайно вынесенных прямо из недр Дворца.

Когда граф «вышел из Дворца» с теми обещаниями, сердце мое сжалось, и я невольно усмехнулся одними лишь ноздрями: знал бы наивный граф, правивший римской глухоманью, цену подобным обещаниям, ночными мышами разлетающимся из Дворца во все стороны, едва не во все народы, некогда строившие Вавилонскую башню.

Меж тем, граф стал оправдывать свой странный заговор, зыбкий, как ночной туман при самом восходе солнца, словно разглядел здесь, в сумраке, мою снисходительную мину. Он не посвящал в свой замысел освобождения лангобардов никого из других бывших герцогов, не готовил народ к опасному подъему, боясь предательства и доноса, и чаял, что остальные лангобардские графы поднимутся сами, а с лангобардами – и саксы, и все прочие, как только обрушатся на них неслыханные вести и донесется крепкий призыв с Востока. А тут и сам граф Ротари Третий Ангиарийский вернется местно чтимым мессией и восстановит королевство, может, и при поддержке пары легионов Востока. А за ту поддержку можно и старый Рим вместе с югом Италии отдать во владение жадновластной царице Ирине. У Карла же нет достойного, равного ему, этому франкскому верзиле, преемника, способного оправиться от такого удара и вновь запихнуть в один прорванный мешок, живо зашив его, все растерянные земли. Такой был план графа – по здравом рассуждении, казавшийся не до конца безумным.

- Полагал и стал чаять, что вы трое и посланы мне в наилучшее исполнение замысла, - сказал граф и продолжил без горечи, словно уже встал на крепкий, хоть и незримый, мост, ведущий в лучший мир, тот мост, на коем память за спиною прямо идущей по мосту души уже теряет свою тяжесть, как дым, еще недавно бывший тяжелыми дубовыми дровами: - Но Бог судил иначе: вас он послал вперед – спасти Карла. Но разве то грех – чаять освобождения своего народа?

- Не только не грех, но и заслуга на небесах, в том нет сомнения, ваша светлость, - горячо поддержал графа вовсе не из жалости и стремления скрасить его последние мгновения. – Но пути Господни неисповедимы: выходит, спасение вашей души для Господа Вседержителя именно сегодня важнее того спасения, кое вы чаете, ваша светлость, в недалеком будущем для всего народа. Время разбрасывать камни, время собирать их, но, выходит, бывает и время, когда их лучше вовсе не трогать.

Граф несколько помолчал в бездвижности, и я начал сомневаться, дышит ли он еще, но приблизить ухо не решался. Лицо его странно играло разными оттенками – от угольно-черного, как у эфиопа, и через свинцовую бледность с мерцающими крапинками смертного пота до зимне-закатного, отражая трепет и метания факелов наружи.

Граф заговорил вновь, еще тише:

- Холодает то ли кругом, то ли тут, в груди… Зима на гору взошла. Значит, пора.

Граф стал приподнимать правую руку с подлокотника кресла, и в моем теле от макушки до пяток стал подниаться сильный холод. Граф прикоснулся к рукояти кинжала, засевшего у него ниже левой ключицы, и шумно втянул в себя эфир земной – верно, набирал сил для последнего дела жизни.

- Стой! – вдруг остановил он то ли меня, подступившего к нему на полшага, то ли самого себя. – Еще скажу: найди моих дочерей и отдай им вот этот перстень.

Граф уже с предсмертной медлительностью стащил перстень с указательного пальца правой руки зубами – видно, левая его рука уже не поднималась. Он назвал ту самую улицу в Городе и тот самый дом, о коих уже спрашивал меня раньше, когда проверял, вправду ли я из Второго Рима. Вот, оказалось, куда и к кому он отправил свою семью.

- Расскажи им об отце так, как сможешь ты, монах, гонитель демонов зла, а этого идола с дьявольскими струнами к ним не подпусти, - твердо повелел граф, сделал еще пару трудных, но сладостных, как родниковая вода для путника, вздохов и изрек нечто удивительное в том уже начинавшем отдавать гарью мраке: - Теперь я знаю, почему мучительно болеют и умирают безгрешные дети. У меня был первенец. Он умер на третий день по рождении…

- Матери в муках рождают нас на свет, - продолжал граф. - А потом мы всю жизнь в муках рождаемся в то царство, откуда был изгнан Адам. Таким вот обходным путем движемся обратно. Чем раньше и мучительней умрешь, тем большую радость и легкость обретешь там, куда родишься вновь. Безгрешным младенцам легче: они еще не знают об утехах не материнской, но своей утробы, потому не успевают заблудиться на обратном пути и нечаянно родиться в нее, в свою же ненасытную утробу грехов. И не с египетских ли первенцев так заведено? Почему так заведено Богом, ты знаешь, монах?

Предо мной восседал, умирая, не какой-то мелкий властитель провинциальных зарослей на старых развалинах и пустырях, а едва ли не сам Марк Аврелий, теперь пришедший с тяжбой к Богу Единому подобно Иову – так поразил меня граф до последней глубины души. И что же я мог ответить ему? Так жаль, что на моем месте не было геронды Феодора – геронда нашел бы в тот кровный час для графа прямые слова утешения и вразумления.

- Я слишком молод, ваша светлость, - только-то и нашелся. – Мне такая мудрость еще не по плечу, но опасаюсь, а при том и чаю всей душой, что тайна откроется нам лишь тогда, когда мы родимся в то царство, о коем вы сказали, ваша светлость.

- Только бы не в свою утробу родиться, только бы не сбиться с пути, - вздохнул граф. – Лучше остаться убиенным младенцем, о коих – в Писании…

И вдруг заговорил с тенью холодного гнева в голосе граф, словно то я был повинен в промедлении:

- Если так, то более не тяни. И знай: когда я выну эту затычку, жить мне останется – десять пальцев разогнуть. Только успевай, раз Бог тебя за этим послал! Не успеешь, оба к демонам в яму скатимся, я тебя за собой потяну.

Граф уже взялся за рукоятку кинжала, ножнами коему теперь служил он сам, когда я едва не криком остановил его:

- Ваша светлость! Выньте, когда скажу сделать так при самом завершении Таинства! А то и вправду не успеть!

Надеюсь, Господи, Ты простишь мне то, как наотмашь сократил я чин Святого Крещения, да и не знал я многих святых молитв – грешен. Все тщился – успеть бы только, слишком говорлив был граф перед кончиной. Спросил лишь его, верует ли он в Тебя, Господа нашего Иисуса Христа, и отрекается ли он от сатаны и всех клевретов его. Граф отвечал кратко, уже без рассуждений, смотрел прямо перед собой, немного вниз, будто удивлялся, что дошел уже до конца моста.