Консерватизм в прошлом и настоящем - Рахшмир Павел Юхимович. Страница 39
Именно с этой точки зрения следует рассматривать энергичную апелляцию консерваторов к «сильному государству», о чем уже говорилось выше. На первый взгляд, подобная апелляция может показаться странной; ведь консерваторы обычно мечут гром и молнии по адресу государственных институтов, обвиняя их в неправомерном присвоении власти, в бюрократизме, в неспособности и т. п.
Однако при ближайшем рассмотрении становится ясным, что в действительности речь идет о «разных» государствах. Поносится государство, которое вмешивается в экономическую сферу, перегружая свои трюмы «мелкими проблемами» и составляя неправомерную, с точки зрения консерваторов, конкуренцию частному капиталу{272}. Но даже в этом случае неприязнь к государству не является абсолютной. На всякий случай ему оставляют возможность прийти на помощь частному капиталу, если тот окажется в бедственном положении. В политической же области активность государства не вызывает отрицательных эмоций. Напротив. От него ожидают создания условий, способных обеспечить бесперебойное функционирование капитала. И поскольку для этого государству требуется сила, консерваторы безоговорочно за то, чтобы она у него была.
Один из главных пороков существующей государственной системы консерваторы видят в порожденном ею так называемом «кризисе управляемости», иными словами — в неспособности в полной мере реализовать те экономические и социальные цели, которые навязывают обществу консервативные поборники «социального реванша». Современное государство, утверждает, например, западногерманский консервативный публицист Б. Гугенбергер, чрезмерно идет навстречу требованиям своих граждан. Но это делает его слабым и зависимым, «колоссом на глиняных ногах»{273}. Такое государство перестает быть «центром кристаллизации политической лояльности граждан»{274}. В то же время оно утрачивает функцию их защиты. Результат всего этого однозначен. «Левиафан все более и более приобретает черты молочной коровы»{275}.
Из этой оценки вытекают и конкретные рекомендации, которые дают власть предержащим консервативные идеологи различных оттенков. В конечном итоге все эти рекомендации сводятся к необходимости особого упора на функцию прямого насилия как главную форму реализации власти. «Если общество не хочет стать жертвой собственных меняющихся настроений и потребностей, — писал западногерманский консервативный политолог Г. Шесни, — то ему необходим постоянный контроль, постоянное вмешательство государственных инстанций, обладающих авторитетом, который позволяет, руководствуясь возможностями и потребностями общества, выступать против того, чего добивается та или иная группа интересов, сумевшая привести в движение большинство населения»{276}.
Путь к усилению принудительной функции государства консерваторы видят прежде всего в постепенном демонтаже демократических институтов. «Государство должно иметь государственную цель», — писал в этой связи западногерманский консервативный политолог П. Ноак. И эта цель состоит не в расширении демократии, а в том, чтобы повысить способность государства к управлению и одновременно управляемость каждого индивида. В определенной степени управляемость и демократия находятся в состоянии войны. Поэтому «избыток демократии равнозначен дефициту управляемости»{277}.
Западная демократия, утверждал, рассуждая в этом же духе, Кальтенбруннер, сама себе враг. Она развивает все грозящие ей опасности в себе самой{278}.
С этих же позиций атаковали демократию и американские неоконсерваторы. Так, для С. Хантингтона демократия «хороша» лишь до определенных пределов, после чего превращается в свою противоположность. Поэтому стабильность государственного строя требует определенной степени неучастия граждан в демократическом процессе{279}. Разумность народа «как основа законного конституционного правления»{280} оценивается скептически. Соответственно, общественное мнение предлагается дифференцировать на «истинное» (т. е. то, которое устраивает консерваторов) и ложное, пронизанное эмоциями и аффектами (то, которое их не устраивает){281}.
В наиболее концентрированной форме ориентация на свертывание демократии воплощена в теории «демократического господства элит», представляющей собой в действительности апологетику антидемократического элитарного всевластия. Согласно этой теории, высшие группы господствующего класса образуют не только наиболее действенную и творческую силу общества, но, более того, основу его существования.
История государств и народов, заявлял Кальтенбруннер, — это история элит. Они существовали и существуют во всех социальных системах, во все времена. Элита откликается на требования и запросы времени, масс, принимает решения, способные увлечь массы. Дифференциация, являющаяся постоянной чертой социальной эволюции, это естественный путь образования элиты. Поэтому стремление определенных общественных сил приостановить образование элит, препятствуя дифференциации, по сути своей реакционно{282}.
«Массы, а не элиты становятся потенциальной угрозой для системы, и элиты, а не массы являются ее защитником»{283},— писал один из активных проповедников этой теории в Федеративной Республике П. Барах.
Суть теории «демократического господства элит» может быть сведена к нескольким основным положениям.
Первое из них основано на утверждении, будто в современных условиях, для которых характерно значительное усложнение проблем, встающих перед обществом, роль элитарных групп, компетентных в деле управления, по сравнению с прошлым не только не уменьшается, но существенно возрастает.
Французский консервативный политик и идеолог М. Понятовски, доказывая этот тезис, обосновывает его потребностями научно-технической революции. «В приближающуюся научную эру, — пишет он, — эгалитарный антиэлитизм — не просто наивное заблуждение, а смертельная опасность»{284}. Примерно к тем же аргументам прибегает близкий к ХДС западногерманский идеолог X. Шельски. Ответственность и контроль за развитием индустрии и техники, утверждает он, должны находиться в руках технологической элиты, принимающей решения исключительно на основе «деловых императивов»{285}, которые она сама определяет. Демократия больше не нужна, ибо современная техника не нуждается в узаконении.
Второе положение исходит из того, что «обычный люд» по своей сути не приспособлен к тому, чтобы воздействовать на процесс управления обществом. «Высокий уровень цивилизации индивидов, повышение профессиональной квалификации и интеллектуализации масс не препятствуют прорыву атавистических комплексов», — утверждает западногерманский консервативный политолог К. Кене, осуждая всеобщее избирательное право, «при котором голос университетского профессора, экономического руководителя и профессионального политика оценивается не выше, чем голос человека, окончившего вспомогательную школу, или уголовника, пока ещё не лишенного «гражданских прав»». И далее: «…масса никогда не осуществляет власть. В крайнем случае она применяет насилие. Масса — это не мотор, а в лучшем случае — колесо»{286}.
Накопленный нами опыт, вторит ему известный американский политолог консервативного направления Дж. Сартори, свидетельствует о том, что «представления о самоуправляющемся демосе основаны либо на несостоятельном мифе, либо на демагогических лозунгах» и что в обоих случаях «это может привести к банкротству системы»{287}.
Негативное отношение к народу как носителю власти неизбежно влечет за собой пересмотр такого считавшегося «органическим» постулата классической буржуазной теории демократии, как равенство (третье основное положение теории «демократического господства элит»).
Непримиримым противником равенства был ныне покойный патриарх итальянских консерваторов Д. Преццолини. Неравенство и иерархия составляли в его глазах фундаментальную основу консерватизма. Он не жалел усилий, чтобы, ссылаясь на «данные биологической науки», «опровергнуть миф», будто люди рождаются «равными и добрыми» и лишь общество превращает их в «неравных и злых»{288}. Об аналогичных заявлениях Р. Скрутона уже говорилось выше{289}.