Залив Терпения - Ныркова Мария. Страница 25

серое пространство взлетной полосы здесь окружено горами, которые виднеются вдали. обычно я захожу в самолет по серому рукаву. в Москве он стискивает меня, уличный воздух кое-где сочится сквозь щели, и заложницу искусственной змеи охватывает страх пути в одну сторону, который жизнь так редко визуализирует, словно стараясь отвлечь нас от своей сути. так и с ним. перед тем как он приедет в отпуск или на каникулы, я страшусь: мы не виделись много месяцев, кем мы стали, сильно ли изменились, что почувствуем? я часто говорю ему об этом, он успокаивает. все как всегда, а если что-то и поменялось в нас, так даже интереснее. это правда. первые два дня мы чужие друг другу: касаемся прежде незнакомых тел, тебе все еще приятно здесь? а здесь? тут уже нет, а здесь да. ой, оказывается, теперь и здесь. я бы не хотел выходить из дома всю неделю, говорит он. я так хочу гулять с тобой целыми днями вдоль реки, также говорит он. я хочу сходить на каток. этой зимой я ненавижу каток, хочу кататься на лыжах, говорю я.

первые два дня во сне мы держимся за руки, а потом медленно насильно расцепляем их изо дня в день, чтобы не привыкнуть, зная, что скоро снова придется разлучиться. из года в год перед его приездом я вхожу в воображаемый серый рукав, трясущийся от каждого моего шага, чтобы отправиться в бесконтрольный полет. но теперь я не знаю, когда вернусь на материк. мне предстоит решить это самой, без посторонней помощи.

лето входит в зенит. воздух в салоне становится похож на духоту цветочного венка, на плен урожая. клетка зубов держит внутри меня пронзительный, но непроизнесенный крик про вершину неба. закладывает уши, а вакуум слышится далью. далеко. дальше. дольше. все, что разделяет меня с миром, все, что разделяет меня с собой — с другими, непринятыми моими я, стыдными, некрасивыми, не похожими на героев. я думаю, что надо написать о себе. о всех своих я, чтобы стать героиней. надо все придумать или хотя бы что-то: изобрести, исполнить себя, и делаю первую заметку в телефоне:

вот в этих словах ты мой голос слышишь?

* * *

в семье, которая пережила катастрофу, детям суждено расти в блестящем пузыре бессобытийности: с ними не обсуждают, кто, когда, где погиб и из-за чего. так и вижу себя маленькую, с пухлыми ручками, белобрысую, залезающую под красный угол в деревенском доме, чтобы рассмотреть безлицую икону. я вся в розовом солнечном мыльном шаре, который становится чуть тоньше, когда из-под иконы вынимаю пожелтелый листок со стихотворением. стихотворение очень странное, не похожее на те, что в книжках с картинками. я улавливаю из него только, что все персонажи плачут.

я становлюсь чуть старше, пузырь — меньше, но его свечение все еще прочно: он отражает боли. так хорошо отражает, что я не понимаю столь редких бабушкиных слез, они пугают меня. когда она плачет, я стараюсь уйти. что-то вроде такта объясняет мне, что в семье, где никто не грустит и не просит прощения, увидеть на кухне плачущего родственника едва ли не равно тому, чтобы увидеть его голым.

я помню, как в последний день учебы в восьмом классе, двадцать восьмого мая, до вечера гуляла и в сумерках возвращалась, счастливая, как яблоко. поднималась по лестнице долго, представляя на каждом пролете до девятого этажа, как меня страстно прижимает к стене несуществующий герой-любовник, потом полчаса развязывала шнурки, разглядывала себя в зеркале в ванной, правая сторона, кажется, рабочая, там скула такая острая, как берег, а вот слева покатая, как холм. а потом пошла на кухню пить чай. там ба рыдала, утираясь полотенцем для посуды с нарисованными овощами и надписью cozy home и смотрела телевизор. что случилось, спросила я, а она почти не дышала и не могла объяснить. на экране смешались серые кадры, здания, асфальт, еще здания, грязные человеческие щеки. у меня была сестра, сказала она почти внятно. я налила себе чай и ушла в комнату. я думаю, розовый мыльный пузырь тогда истончился, и сильно, но до момента, когда он лопнет, было еще долго.

бабушка ненавидит Сахалин. я делаю вид, что не понимаю почему. на самом деле потому что двадцать восьмого мая девяносто пятого на острове было землетрясение. трясло везде, но в Нефтегорске — сильнее всего. когда там обнаружили нефть, панельки возвели быстро и бездумно, без всяких предосторожностей по поводу непредсказуемой земли. поэтому город сложился пополам в ночи за семнадцать секунд.

она представляет, как ее семья умирала: они лежали под завалами, слышали крики друг друга. все они узнали свою смерть в серой корке бетона, в кусках оконных рам и обоев, забивших им глаза и ноздри, разорвавших ноги и руки. ей снится, как тела тех, кого она любила, вдавливает в землю огромный панельный дом. и, словно танталы, несущие его на плечах, они медленно, теряя лица, сползают под землю, не в силах нести на себе ошибки советских проектировщиков. она знает, что так и было.

муж ее сестры Любы, Вася, был на вахте, когда это случилось, поздно-поздно ночью. он вернулся со смены, а его дома уже не было — только куски бетона, сложенные неаккуратными пирамидками. связь с внешним миром была прервана, о разрушениях никто не знал, поэтому спасшиеся люди, успевшие выпрыгнуть из окон или выжившие по счастливой случайности, разгребали завалы сами. растаскивая обломки руками, он нашел одного из сыновей, еще живого, его ноги и живот были раздавлены плитой. сын попросил воды, но когда Вася ее нашел и вернулся, мальчик был уже мертв. второго сына он опознал по остаткам одежды. жену он так никогда и не увидел, она спала там, где две плиты схлопнулись, и исчезла из мира.

и бабушка не может не думать, что, если бы не дедушка, которого командировали с Сахалина, она могла бы умереть в Нефтегорске. как почти все ее одноклассницы. как сестра. как друзья, как первая любовь.

мой пузырь лопнул, когда бабушка решила, что мне придется ехать. я сидела напротив нее на той деревенской кухне и уже понимала, что под окладом лежат стихотворение про Нефтегорск и молитва за упокой, а она рассказывала мне о дне, когда они узнали. все было ровно так же. и ее мама пила чай — вот прям как ты, маша. дальше она не могла объяснить. мы когда узнали, первые дни было тяжело. и у нас еще, понимаешь, не было денег улететь туда. похоронить. какой-то один билет от государства выделили, и по нему мама полетела. и то обратный пришлось покупать самим. мы едва тогда наскребли. а там все, понимаешь, все умерли…

и она протянула мне десять тысяч наличными. провезла их по столу пальцами, пододвинула по прорезиненной скатерти. бери. теперь-то мы накопили.

* * *

я двинулась вглубь по пустоте, опираясь на себя, как на воздух, как на истину, на правду, на мать в первые минуты жизни. я опиралась на маленькие неуклюжие безмозольные стопы. земля была одновременно влажной и крепкой и на глазах высыхала. я шла по земле не своей трагедии. везде здесь шла по земле не своей трагедии, но трагедии, копошащейся незаметными спиральками ДНК в крови. здесь вырос лес, и на прямоугольном кусочке асфальта возвышается памятный мемориал, а чуть поодаль — кладбище. в интернете есть видеосъемки с дрона, где заметно, как идеально ровно, геометрично это пространство с очищенными от растительности кусками.

я обхватила себя руками. на равнине, где ветер путался, снося, слушала его оглушающий шум. здесь почти всегда так: сильны порывы и недосягаема тишь. в конце концов ты привыкаешь. разве на земле есть место, где было бы тихо? где не звучали бы те, кто населяет слои пространства? почему мы вообще ищем тишину?

мемориал в память о погибших — каменный полукруг со списками жертв поименно или, если жертвы не опознали, по порядковому номеру. две тысячи сорок строк. перед ним стоит странный арочный комплекс, напоминающий подпружную арку церкви. под ней — красно-коричневый постамент, находящийся будто в центре храма, под покровительством Бога. от него расходятся лучи, проецируясь на полукруг, высвечивая всех жертв трагедии.