Димитрий - Макушинский Алексей Анатольевич. Страница 22

***

Где принц, там и король, где замок Кронборг, там и замок Г рипсгольм. В Грипсгольм мы долго ехали, через все ту же Швецию, но на нее уже глядя, останавливаясь то в одном пустынном городишке, то в другом городишке, пустыннейшем, у одного озера с опрокинутыми в него облаками, у другого с теми же облаками, опрокинутыми в него. Швеция была летней, прохладной, с этими ее северными сумерками, так хорошо мне знакомыми по моему курляндскому детству: этими бесконечными северными сумерками, когда свет все гаснет и гаснет, все длится и длится, а мы едем по идеально пустой дороге, среди сосен и снова сосен, затем лугами, полями и опять среди сосен, и конца этому пути нет, сумеркам конца тоже нет, огромность мира сравнима лишь с огромностью стоящих передо мною задач; и если где-то заночевали мы, прежде чем выехать к зыбко-гладкому, каменно-серому озеру с меланхолическим названием Меларен, доехать до огромного, круглои краснобашенного, со всех сторон окруженного флегматическою водою замка Грипсгольм, в котором сперва Эрик Четырнадцатый заточил своего единокровного брата Юхана, еще не Третьего, просто герцога, сына Густава Вазы от второй жены, потом Юхан, ставши Юханом Третьим, заточил несчастного Эрика, навсегда и навеки Четырнадцатого, — если и заночевали мы где-то, сударыня, то я уже не помню этой ночевки, помню лишь сам замок и, рядом с замком — громадные, вверх вытянутые камни с начертанными на них рунами, которых, разумеется, ни я, ни даже Эрик прочитать не могли.

***

А жаль, что мы не прочитали их, вот что теперь я думаю (с внезапным содроганием пишет Димитрий). Вдруг там было послание — мне, Димитрию (содрогаясь, пишет Димитрий)? Вдруг таилась там разгадка моей жизни? моей судьбы? На одном из камней эти руны были вписаны в змеевидную ленту. Посредине каменной плоскости рептильный хвост завивался спиралью, похожей на Фибонначиеву, или уж на манер моллюска, как вам больше нравится, ученая собеседница (уже не содрогаясь, или содрогаясь лишь втайне, пишет Димитрий); затем змея обползала его внешним кругом, так загибавшимся, что ее маленькая, явно ядовитая головка с отчетливым жальцем возвращалась обратно к внутренней спирали, к началу, исходу, истоку; долго и очень долго не могли мы, Эрик и я, оторваться от этой фигуры, прекрасной и устрашающей, от этой судьбы-змеюки с не прочитанным нами посланием, многомудрой змеюки, наверняка (не сомневаюсь) знавшей о нас что-то такое, чего мы сами не знали, не знаем, никогда уже не узнаем.

***

Здесь, сударыня, я должен посвятить вас в кое-какие тайны стокгольмского двора (с удовольствием пишет Димитрий). Понимаю, что тайны мадридского вам милее. В тайны мадридского посвятит вас, например, дон Жуан, еще один брат мой в сонме прообразов, соседнее светило в созвездии архетипов. А мы поговорим о тайнах стокгольмского; поверьте (с прежним удовольствием пишет галантный Димитрий), в них тоже есть свои прелести, своя интрига, свое сумасшествие, свой холодок обмана и ужаса, свой собственный, очень северный, сквознячок. Не бойтесь, мы не будем говорить ни о конунгах, ни о фалькунгах (рунах, эддах, et cetera); начнем поближе к нам с вами, к нашему с вами смутному времени, моя прекрасная фрёкен, с Густава Первого Эриксона, основателя династии Ваза (жаль, не могу вам показать портрет его, такого рыжебородого, страшновато симпатичного, похожего на старика-котофея, с квадратной бородой, квадратной скобкой волос, в черном берете с чем-то очень алмазным, приделанным к оному): Густава Первого, у которого было сколько-то жен (неважно сколько, но важно что несколько) и сколько-то детей (тоже неважно сколько, но важны из них трое). И прежде всего важен его старший сын, от первой жены, сумасшедший, или не совсем сумасшедший, или иногда сумасшедший, иногда нисколько не сумасшедший, или иногда сумасшедший, иногда, как мы с Гамлетом, разыгрывающий сумасшествие Эрик Четырнадцатый, дедушка моего детского друга, герой народных легенд, герой драмы Стриндберга, в которой он, Стриндберг, изобразил, подозреваю, свое собственное безумие, свою собственную манию преследования, свой страх и отчаяние (и которую, сиречь драму, Сергей, но это в скобках, Сергеевич собирался ставить и даже едва не поставил в нашей студии, на маленькой площади, потом решил, что двух пьес об одной или почти одной эпохе — моей эпохе, мадам! — будет все-таки многовато, потом, после «Вишневой чайки» и прочих банальностей, поставил в другом театре, до боли академическом, уже без меня).

***

Безумие начинается рано, сударыня; оно начинается в поколениях, предшествующих нашему; оно сопровождает нас всю нашу жизнь, подстерегает нас на всех ее поворотах, за всеми ее углами. Мой собственный батюшка был безумец буйный, кровавый, кромешный; мой единокровный братец Федор — безумец безвольный, безвинный; Эрик же Четырнадцатый, отец Густава и дедушка Эрика, моего детского друга (количество Эриков, как, впрочем, и Густавов в шведской истории поражает наше с вами воображение, прелестная фрёкен) — Эрик, еще раз, Четырнадцатый, тоже мог быть жестоким, кто ж спорит? — казнил же он, например, целых трех Стуре, славных представителей одного из старейших шведских семейств, якобы перед ним провинившихся (что ни в какое сравнение не идет, разумеется, с пыточными оргиями и головорубными вакханалиями моего расчудесного батюшки, хотя одного из этих Стуре он, то есть Эрик, прикончил-таки, если я правильно понимаю, собственными изнеженными руками); — мог быть и буйным, но мог быть и добрым; мог, похоже, простить; мог, если я правильно понимаю, помиловать; и если был безумцем, то лишь иногда, по мере собственной и государственной надобности; по сути же, как и его сын, и его внук, как и принц Гамлет, как и я сам, Димитрий (гордо пишет Димитрий) был просто свободным человеком в мире рабов, в мире господ, поступал так, как хотел, а не так, как от него требовали и ожидали другие, а этого другие не прощают никому никогда.

***

Он все хотел, понимаешь ли, жениться на английской короле Елизавете, говорил мне мой Эрик о том Эрике, Четырнадцатом, когда мы стояли перед его, того Эрика, очень торжественным, очень парадным, очень смешным портретом, в замке Грипсгольм (портрете, на котором он, тот Эрик, совсем не похож был на своего батюшку, мощного, котофеистого Густава, основателя династии Ваза: ничего основательного в нем не было ни на том портрете, ни на всех прочих портретах, какие доводилось мне видеть на протяжении бессмысленной моей жизни; на всех портретах, которые доводилось мне видеть, он узкоплеч, худ, ломок и нервен; да, тоже рыжеволос, рыжебород, но без малейшего намека на великодержавную положительность в прическе и бороде: борода, на всех портретах, раздваивается, рифмуясь с раздвоенностью души, двумя издевательскими сталактитами устремляясь к изумленной земле; со всех портретов он смотрел и смотрит на меня светлым взором темных безумных глаз; поражает воображение мое буйно-багряным злато-узорным одеянием, напоминающим загнутое внутрь (над коленками) полу-женское платье, так что четверть-женские ноги в розовато-рыжих чулках странно и сталактитно стремятся, в свою очередь, к по-прежнему изумленной земле, повторяя, посмеиваясь, рисунок раздвоенной бороды; в общем, посмотришь — оторваться не сможешь); очень, понимаешь, хотел он жениться на Елизавете Английской (говорил мне мой Эрик, когда мы стояли с ним в галерее Грипсгольмского замка, на меланхолическом озере Меларен), но та никак не хотела (а ведь и твой батюшка сватался то ли к самой Елизавете Английской, то ли к ее дальней родственнице, Марии Гастингс, даже был готов развестись ради этого с твоей матушкой, Марией Нагой).

***

Ничего не вышло, как ты понимаешь (говорил мне мой Эрик на той смеси ломаного русского с отменным английским, на которой он со мной разговаривал); Елизавету никакие матримониальные планы соседних и не совсем соседних монархов не разлучили бы с ее Дадли. А Эрика, моего (как ты утверждаешь) дедушку ничто никогда не смогло бы, на самом деле, разлучить с моей (как ты утверждаешь) бабушкой, простой женщиной, героиней финского народа, Катариной (или Карин, кому как нравится больше) Монсдоттер. Он и так старался, и этак, и к одной принцессе сватался, и к другой королеве, и заводил себе фавориток целыми созвездиями, соцветиями, так что история, и я — от лица истории, мы все — от лица истории (говорил Эрик на смеси английского с русским) с наслаждением повторяем их имена, хотя и мало что о них знаем (Карин Якобсдоттер, Анна Ларсдоттер, Карин Педерсдоттер, Сигрид Нильсдоттер, Дореди Валентинсдоттер и другие доттеры простых, или не очень простых, во всяком случае добропорядочных шведских граждан, не смевших, очевидно, перечить своему королю, когда он их доттеров забирал в свой гарем), но ничего не помогало — любил он одну только Карин (или Катарину, кому как угодно) Монсдоттер, дочь простого финского солдата по имени Монс, на которой в конце концов и женился, к ужасу чопорных, исполненных сословных предрассудков и прочей чепухи шведских дворян; и не просто женился, но возвел ее в королевский сан и детей, которых она родила ему, признал детьми законными, своими наследниками, в том числе и в первую очередь своего сына Густава (обилие Густавов, как и Эриков, поражает воображение наше), ради которого (говорил мне Эрик в Грипсгольмском замке) мы ведь здесь и находимся, разве нет?