Димитрий - Макушинский Алексей Анатольевич. Страница 70

***

Леди долго руки мыла. Никакая леди не мыла никаких рук. Они даже не видели, что у них пальцы в крови, руки в крови. Они все, танцуя, лапали друг друга руками, оставляя на платьях, рубашках, блузках кровавые пятерни. Вот кровавая пятерня, вот еще кровавая пятерня. На кровавой свадьбе, сударыня, кровавые руки должны быть у всех. За исключением жениха. Это кто здесь жених? Это я здесь жених, дурак, любящий другую, обреченный погибнуть. За исключением верного и тоже обреченного погибнуть Басманова. За исключением, конечно, Ксении, наблюдавшей за финальной сценой из-за кулис (с приездом проклятой польки отправленной без пострига в монастырь). Моя белая T-Shirt-маечка (белые маечки с круглым горлом, как и белые носочки были тогда, к теперешнему стыду нашему, в моде, если вы, мадам, еще помните), привезенная мной из Стекольни (вместе с пальто, вельветовыми штанами, прочими предметами гордости), вся была уже в красных пятернях и отметинах; утверждение пигалицы Юлечки, что ее можно будет потом отстирать, замочив в специальном порошке (не для собственно стирки, а для размягчения, ублажения и усмирения маечек, кофточек, блузочек), оказалось, впоследствии, в послесмертии, чистейшей неправдой: специальный порошок специально вонял, но кровавые пятна не отошли уже никогда. Кровь не отстирывается. Кровь всегда настоящая. Кровью пахнет только кровь, даже выдаваемая за краску. Что до клюквенного сока, мадам, то клюквенного сока в ту пору в Московии купить было негде — или никто его не искал, все о нем позабыли.

***

Бал закончился, все легли спать. Все спали прямо на сцене, погруженные в темноту. Я один не спал, в кровавой маечке сидя у дооттепельного телефона, в одиноком свете на меня направленного софита. Приезжай в Москву, Эрик, ты нужен мне здесь. Я не знаю, что происходит, но ты мне нужен. Что-то намечается, я чувствую это. Я тебя разбудил? Уже поздно. И поздно звонить тебе. Время упущено. Почему мне так кажется? Я чувствую, я предчувствую. Я сегодня свадьбу отпраздновал, но поздравлять меня не с чем, свадьба кровавая. Ты мне нужен, немедленно. Немедленно приезжай. Конечно, он приедет, отвечал мне Эрик из черной трубки дооттепельного телефона. Он приедет. Не завтра. Завтра нет, послезавтра тоже нет. Нет, никак. Никак невозможно. Он очень занят. Ему нужно первым делом ехать в Германию, в город Аахен, где будут вручать премию им. Шарлеманя, сиречь Карла Великого, Вацлаву Гавелу, президенту Чехословакии, бывшему диссиденту; потом ему нужно непременно в Непал, где должны состояться первые в истории этой таинственной страны демократические выборы; потом он устремится в Южную Корею, где премьер-министр как раз подал в отставку; а сразу после этого — обратно в Стокгольм, где его ожидает повышение по службе, не исключено (хотя окончательно еще неизвестно), что он возглавит международный отдел самой (подумай!) «Свенска дагбладет», главнейшей, первейшей и стариннейшей шведской газеты; так что — нет, оторваться от всего этого никак невозможно, сразу прилететь в Москву никак невозможно, о том, чтобы завтра утром прилететь в Москву, и речи не может быть; но чуть попозже, в июне, он прилетит в Москву обязательно — на президентские выборы в Российской Федерации, и выборы мэров Москвы и Ленинграда, и выборы президента Татарстана: такие события он, Эрик, уж никак не может оставить без внимания, любопытствующие шведские читатели никогда не простят ему, если он оставит без внимания такие события; тогда-то мы с ним и увидимся, он уверен, не может ведь быть, чтобы я уехал из столицы и не принял участия в выборах: это мой гражданский долг, не правда ли? гражданский долг мой — принять участие в выборах если не президента Татарстана — выборы в Татарстане он готов мне простить, — то уж точно в выборах президента России и мэра Москвы; он будет счастлив новой встрече со мной; но сейчас — нет, сейчас он чертовски занят, в дьявольской спешке; а что у меня дурные предчувствия и мне кажется, что он, Эрик, мне нужен в Москве, то он бы мне посоветовал поменьше обращать внимания на предчувствия, предсказания, приметы, сны, карточные гадания, но относиться к миру более трезво, более рационально, раз уж, вместе со всей моей страной, я стремлюсь войти в семью европейских просвещенных народов, давно отбросивших предчувствия, заодно с предсказаниями, волхвованиями, ведовством, колдовством, жаль, что не кумовством, в темное средневековое прошлое. Пока, пока, он бежит. До скорого, милый друг, обнимаю. Гудки, в тех старых черных телефонах, были не такие приятно трескучие, отрадно дребезжащие, как в более поздних, пластмассовых, но гудки в тех старых черных телефонах были окончательные, бесповоротные, как приговор ОСО, постановление ЦК.

***

Главное в заговоре — внезапность. Даже если кто-то предупреждает тебя — не ходи в Сенат, Цезарь! — сиди дома, Линкольн! — да и вам бы, Петр Аркадьевич, лучше забыть про театр, — театр он вообще до добра не доводит, — даже если Басманов говорит тебе: берегись! — и Маржерет говорит: берегись! — и Буссов говорит: берегись! — и все трое умоляют усилить охрану, — и ты усиливаешь, еще бы, — а все равно заговорщики застигают тебя врасплох, часть охраны подкуплена, другая часть слишком слаба, как бы ты ее ни усиливал, — и в решающую минуту исчезают самые верные — где Буссов? где Маржерет? — остается только Басманов, готовый разделить с тобой твою участь. Ахти, государь, не верил ты своим верным слугам. Спасайся, я умру за тебя. Но уже не спастись. Уже беготня на сцене, вспышки, шум, дым, порох, топот и грохот. Подсоби, робята! Царя убивают! Где царя убивают? Ах, вот где царя убивает! Давай, братва, налегай, налетай. Вперед, вперед, православный народ. Бей, так с болью. Бей, не жалей. Что стали, аль оробели? Бегите ляхов резать, а с царем мы уж сами. Что сами? А сами с усами. С воооот такими усищами. То-то же.

***

Только что все лежали, теперь все стоят. Все стоят неподвижно, по вновь замечательному замыслу Сергея Сергеевич, изображая одновременно себя самих и двери покоев, стены светелок, по которым они попрятались, в которые меня не пускают. Я стучу и не могу достучаться. Белокурый Сабуров стоит, мечтает об Астрахани. Андрей Нагой похабно подмигивает, но с места не сдвигается, стучи не стучи. Нагой Михайло, тяжеленный мужчинище, стоит как одна из тех градирен, что мы видели когда-то в Тайнинском; и воняет от него не простым перегаром, а чем-то сероводородным, очень химическим. Нагой Афанасий? Все без толку, даже не смотрит. Бучинские? Сгинули в буче. Мнишков огромный живот гудит как газгольдер в ответ на мой стук. Марина заслоняет своего Лже, как ребенка, спрятавшегося в ее юбках. Никакого армуара они, видимо, не нашли или Хворостинин для них не нашел, да армуар и не нужен им. Он в юбках у нее прячется, плюгавец, паршивец, а сам-то выглядывает, рукой машет, сюда, мол, бегите, здесь он, Димитрий, скоро я займу его место. Что до Хворостинина, то Хворостинин хворостинкой и гнется, не отзывается. Мария Львовна просто стоит, просто смотрит.

***

Она сыграла эту роль прекрасно, незабываемо. Ее глаза вдруг сделались прозрачными и пустыми. Может быть, из заднего ряда не все увидели пустоту ее глаз, но даже самый заднерядный, заурядный зритель не мог, не видя, не почувствовать этой губительной пустоты, беспощадной прозрачности. Ну и что, собственно? говорили ее глаза. Убиваете? Убивайте. Я этого мальчишку не знаю. Кто это такой здесь валяется? Мой сын умер в Угличе, давным-давно, и никогда я не перестану его оплакивать. А это — кто это? Проходимец, авантюрист… А что я его признала, так мне это тогда было выгодно. А теперь вот невыгодно, теперь отрекаюсь. А что мне пообещали Шуйский с Муйским, посулили Сергей с Сергеевичем, так дело, знаете ли, не в этом. Есть чистая радость предательства, вот что я вам скажу. Вы думали, он мной играет, а это я им играла. Он верил, что я в него поверила, проходимца. Не на ту напал, дурачок. Это не я в него верила, это он в меня верил. Он верил, дурачок, что я — это я, и поэтому он — это он. Но я — не я, я — злая, я — вдова Грозного, я знаю такую ненависть, какая вам и не снилась. Я Годунова погубила, теперь и его погублю. Мне хорошо. Вы думаете, мне плохо? или страшно? или я о чем-то жалею? О нет, мне так хорошо, как вам хорошо не бывало. Моя злоба сладостна, сладострастна. Я замыкаюсь в своей злобе. Моя злоба защищает меня от всех ваших злоб. И даже ваше добро перед моей злобой бессильно. Вы его убиваете с восторгом, с криками, с упоением своей злобой. А ваша злоба по сравнению с моей злобой ничтожна. Ваша злоба еще что-то делает, движется, вот бежит, вот кинжалами машет, вот втыкает их в несчастного, уже, поди, мертвого. А моей злобе ничего и делать не нужно. Моя злоба божественна. Для моей злобы довольно пожатия плеч. Отворот ледяного взгляда — вот и вся моя злоба. Убивайте, приканчивайте, мое дело сторона, мне все безразлично. Неважно даже, что будет потом со мною. Пускай отправят обратно на Белое море, оно же Белое озеро. Запасы злобы неистощимы в моей душе, огромней всех озер, всех морей, всего океана, даже и Ледовитого.