Великая легкость. Очерки культурного движения - Пустовая Валерия Ефимовна. Страница 24

В лице Лукошина Данилкин обрел карикатурного двойника. Формально-то они возделывают одно поле: стоило Данилкину в конце своего биографического труда предположить, что Гагарин, если бы не погиб, развился бы в перспективного государственного лидера и не позволил развалить Советский Союз, и на тебе – Лукошин публикует роман о том, как, словами Данилкина, «СССР мог бы пройти историческую развилку». У Данилкина год развилки 85-й, у Лукошина 86-й. Образ Гагарина-диктатора, между делом нарисованный в «Коммунизме», довершает их идейное сходство.

Фантастический «Коммунизм» Олега Лукошина – по виду роман, а по сути остов романа. Автор набросал довольно логичную и увлекательную историю, но паузы между перипетиями заполнил чем придется. Вся первая часть оказывается преамбулой к утопии, настолько растянутой, что дочитать ее до конца может только фанатик-коммунист или литературный критик.

Самый интересный момент здесь, конечно, эмиграция героя в параллельную реальность, где Советский Союз не развалился, а, наоборот, в полном соответствии намерениям первых большевиков захватил мировое господство. Любопытно не только представление автора о Союзе будущего, но и психологическая ловушка, в которую угодил герой по ту сторону зеркала: всю молодость боровшийся с капитализмом, он надеется наконец мирно зажить в стране своей мечты, но оказывается втянут в новый революционный заговор – теперь уже против коммунистического строя.

Роман Лукошина как будто последовательно исполняет «заказ» критика Данилкина на государственнический идеализм. Но эмиграция героя в параллельный мир куда созвучнее лозунгу нового «застоя»: «Пора валить!» – и эскапизму потребителя, нежели декабрьской волне политического вдохновения. Цель его – прорваться не к истории, а к сытости и покою, зажить обеспеченным обывателем; особенно зло досадует герой на бывших единомышленников-революционеров, которые не дают ему счастливо замереть в советской постистории. Вынужденный ими к действию, герой сражается за свою коммунистическую утопию и совершает головокружительный карьерный взлет: от истеричного налетчика, отстреливавшего инкассаторов, до диктатора в параллельном Союзе, повесившего прямо на Красной площади партийцев-отступников.

«Коммунизм» – не роман идей. Диспуту герой предпочитает бой на уничтожение, в пылу довольно грубо сработанных деклараций он то и дело противоречит сам себе, и это явно входит в планы автора, работающего на границе пафоса и пародии.

Нельзя назвать его и полноценной фантастикой. Потому что опостылевшие герою реалии будущей России, равно как детали советского зазеркалья, прописаны скудно, без фантазии: ну что это для утопии – на машинах солнечные батареи, в кино квас и чак-чак, а вокруг «необычные, красивые и величественные здания»?.. Это и не манифест – ни коммунизма, ни какой иной идеологии: в романе много лозунгов – но нет смысла, герой ведет себя одновременно как советский бюргер и маньяк-неврастеник, контрдоводы его оппонентов туманны, и даже обстоятельства крушения диктатуры автор придумать поленился.

Впрочем, чем не месседж: за коммунизм порву?

Наконец, это и не литература. У Лукошина нет выраженного стиля, а порой он просто косноязычен. Юмористическая колонка для редакторов: «Костиков усиленно кивал на мои слова головой», «Вид одного лишь коридора вызвал во мне легкое головокружение. Пожалуй, его метража хватило бы, чтобы переплюнуть площадь всей нашей квартиры в параллельном измерении. В обе стороны расходились комнаты – я шел и угадывал, что из них представляет собой каждая».

«Книжка действительно совершенно бездарная», – отзывается о романе Всеволода Бенигсена «ВИТЧ» критик Анна Наринская в дискуссии, цитированной выше. Она права не совсем. Бенигсену нельзя отказать в умении рассказывать долгие анекдоты. Но стоит курьезу перерасти в роман идей, повествование рассыпается.

Анекдотическая история о диссидентах, привязавшихся к закрытому городу Привольск-218, куда их обманом поселила советская власть, грешит тем же, чем и схематичный синопсис Лукошина: интрига крепкая, читается с увлечением, смысла – ни на грош. В современном романе-разоблачении о диссидентах, к тому же третьего – пятого звена, нет нужды – ни исторической, ни литературной. Тем более что Бенигсен на примере диссидентов разбирается вовсе не с идеей государства и свободы, а – вдруг – с культурой и творчеством. Бенигсен призывает сменить борьбу с режимом на творческое горение, но жалкие тени, которых автор воскрешает для картонной жизни в своем закрытом театрике, виноваты перед ним без вины: автор намеренно создал их обделенными талантом – что же удивляется их творческой вялости?

Да и сам Бенигсен пытается нас пронять довольно беспомощными приемами: трижды на протяжении романа приводит программный стишок «Серость хочет быть серостью – она создает мир серее себя…», грузит избыточно демоническими обстоятельствами жизни антагониста, в качестве аргументов против современности использует избитые образы – клуб самоубийц, семья манекенов.

Если же разобраться до конца в мотивации героя, станет ясно, что смысл романа зарыт не в советской эпохе, и анекдот про диссидентов от него только отвлекает. Роман Бенигсена – о современнике, не нашедшем себя и потому хватающемся за подвернувшуюся идею написать книгу о привольских узниках. В этом контексте увлеченность Бенигсена идеей творчества выглядит духовным аналогом закрытого диссидентского городка. А его аполитичный пафос – идеологией общества, выброшенного из истории.

5

Помимо энергии отрицания, отряхивания праха с ног, новой России нужно оправдание безотносительное, положительное. И Данилкина, и Улицкую занимает один и тот же вопрос: откуда человеку черпать силы для нравственного поступка?

Из литературы, отвечает Улицкая. Из космоса, отвечает Данилкин.

И каждый при этом сознает, что эпоха, когда литература и космос имели власть над массовым сознанием, осталась в прошлом. Современность, устроенная вопреки прошлому, расплатилась литературой и космосом за новые сапоги.

Время, когда реликвией свободы стали дорогие сапоги, а ее миссионерами – инженеры, учителя, филологи, прошедшие вынужденную переквалификацию в частном бизнесе, осмыслила Елена Чижова в романе «Терракотовая старуха». Противоречие советского идеализма и капиталистического «цинизма» она показала как цивилизационный конфликт.

Августовский переворот Чижова восприняла так же серьезно, как октябрьский: ее роман – о невозможно трудном выживании человека старого воспитания в новом обществе.

Учительница Татьяна становится настоящим героем времени, когда меняет слово на дело: в один миг вдохновенно бросает филологию и институт для карьеры в мебельной компании. Карьера движется: автор отстаивает честь и высокую квалификацию интеллигента, прямо показывая, как языковое чутье и аналитический ум пригодились героине на новом месте. Но сфера применимости интеллигента не беспредельна: криминализованная экономика требует инициации кровью, и, столкнувшись с расправой в офисе, героиня навсегда уходит из бизнеса.

Жалким новый роман Чижовой выглядит потому, что тема в нем взята трагическая – а интонация истерическая. Начало романа возносит героиню на пьедестал, и эта позиция весьма устойчива: бросив филологию для бизнеса, героиня, по замыслу автора, не совершает предательства, не изменяет своим склонностям. Она просто делает свое дело – находит способ выкормить дочь, а заодно вытянуть из нищеты подругу с ребенком и мужа-неудачника. И что еще важнее – совершает гениальный с исторической точки зрения шаг: осваивается в новой цивилизации, когда «рухнула» прежняя – «великая», но от которой остались только «старые сочинения», «пустые мертвые слова».

Нравственный подвиг героини – ушла из дела, едва оно потребовало от нее быть свидетельницей (а значит, невольной соучастницей) насилия, – непредвзятый читатель оценит как новое доказательство ее верности себе, духовной твердости, динамичности восприятия, иными словами, увидит, что героиню приводят в бизнес и уводят из него одни и те же качества. Но Чижова подсовывает фантомную, литературную трактовку: проворовавшийся сотрудник, с которым шеф планировал жестоко расправиться, сродни ребенку, одна слезинка которого, по Достоевскому, перевесит весь «дивный новый мир», и вот через Достоевского героиня не смогла переступить. Высокий регистр романа перебит нытьем, недостойным такой сильной женщины: «Зачем меня воспитали иначе?»