Мушкетерка - Лэйнофф Лили. Страница 7
Край кушетки больно врезался мне в спину. Я не шевелилась. Не потому, что кружилась голова, а потому, что я будто примерзла к месту. Я была словно глыба льда, ожидающая, когда ее превратят в лебедя.
— Мадемуазель, я должен откланяться. — Жак отвесил вежливый полупоклон.
Наконец ко мне вернулся голос:
— Как ты мог притвориться, что все в порядке? Когда мы были в саду?
Его лицо скривилось в выражении, которое сочетало в себе веселье и замешательство.
— Ничего подобного! У тебя случаются эти, как их… приступы головокружения? Так их называет твоя мама? От них тебе плохо, и они мешают тебе ходить? Это неприятно. Мне жаль, что тебе приходится страдать.
— Я ничего не понимаю.
Он засмеялся. Не издевательски, не резко, но сами его слова звучали как прелюдия к чему-то ужасному, как пощечина:
— Это я ничего не понимаю. Очевидно, что я ни за что не сделал бы тебе предложение.
— Но… твоя мама говорила, что ты добрый. Ты танцевал с…
— Одно дело — потанцевать на балу с некрасивой девушкой, которая осталась без приглашений, и совсем другое — жениться на такой, как ты. Несмотря на твое состояние, ты должна это понимать.
Даже сейчас я не видела в его глазах злобы. Ни отвращения, ни жестокости. Он не считал, что поступает плохо. Не считал, что сказал что-то неправильное.
В гостиную влетела мадам Шомон. За ней по пятам следовала моя мать.
— Мы уезжаем, — бросила мадам Шомон сыну. — Твой отец пошел за кучером, чтобы подготовить экипаж.
Ее взгляд заскользил по комнате, глаза сузились, и в них сверкнули молнии, когда она заметила меня в моем углу.
— Что ты о себе возомнила? Это что, какой-то коварный план — соблазнить моего сына и распространить твою ужасную болезнь на его потомство? Ты решила опозорить нашу семью? Какой низкий политический трюк. Я, конечно, прекрасно осведомлена о дворцовых интригах и скандалах, поскольку провожу в Париже достаточно времени, но ты превзошла даже самых жадных до власти выходцев из низшей знати…
— Оставьте мою дочь в покое. — В дверном проеме появился мой разъяренный отец.
Мадам Шомон осеклась:
— Я, должно быть, ослышалась? Ни один воспитанный человек не стал бы разговаривать с дамой моего положения в таком тоне!
— Мне повторить, что я сказал? — Папа сделал шаг в комнату. — Я буду только рад.
— Мерси, мадам де Батц! Позвольте поблагодарить вас за восхитительный ужин, — вмешался Жак. — Мы более не будем злоупотреблять вашим гостеприимством.
— Мадам Шомон, — засуетилась мама, — произошло недоразумение…
Та окинула ее взглядом, от которого мне захотелось провалиться сквозь землю. Это был не гнев, хотя в уголках ее глаз горели искры ярости. Нет, это было глубочайшее, почти осязаемое презрение. Она пробежала глазами по всей фигуре моей матери, с головы до пят. Как будто мама совершила преступление, родив меня на свет, и за это должна быть смешана с грязью. Раньше я думала о том, что выгляжу ничтожеством в глазах моей матери. Но я оказалась не готова к тому, что мать, обернувшись ко мне, посмотрит на меня так, будто видит впервые в жизни.
Глава четвертая
Удар. Раньше попадание клинка в цель приносило облегчение. Но не в этот раз. Сколько бы вдохов-выдохов я ни делала, у меня не получалось расслабить тугой зажим в плече, окаменевшие мышцы рук.
— Это твоя вина. Ты забил ей голову своими историями. Ей такое не светит.
УДАР. Клинок врезается в ткань. Клинок врезается в дерево. Прищурившись, я могла представить себе, что у манекена лицо Жака — открытое и закрытое одновременно, уверенное, что ему-то нечего утаивать.
В следующий миг я вздрогнула, клинок со звоном упал на пол. Одно дело — черпать в гневе и разочаровании силы для тренировок, и совсем другое — представлять свою мишень с лицом юноши, воображать, как кромсаешь его до тех пор, пока он не рухнет на пол. Пока не поймет, что натворил.
Голоса рядом с конюшней умолкли. Тишину нарушало лишь мое прерывистое дыхание.
— Она еще молода. Она могла бы…
— Она твоя дочь. Если бы она проводила больше времени за изучением того, что нужно девушке, мы бы не оказались в такой ситуации!
— С чего ты решила?
— Для начала она сумела бы манипулировать этим юным кривлякой.
— Дорогая моя, наша дочь, скорее всего, последний человек во Франции, который научится кем-либо манипулировать. Она для этого слишком добрая. Она никогда не станет использовать свой огонь, свою силу, чтобы причинить вред другим. — В голосе отца словно прозвучало какое-то предупреждение, но мама продолжала наседать и спорить.
Я бы рассмеялась, если бы мне не хотелось плакать: в этот самый момент я представляла себе мальчика на месте тренировочного манекена. Разве я добрая? Я никто; я воплощение всех недостатков. Просто мой отец слишком снисходителен ко мне.
— Увечная девчонка не лыком шита, а? — Мужчина приближался ко мне в темноте. Но на этот раз мои руки были пусты: ни кочерги, ни шпаги. Ничего, что помешало бы ему вонзить клинок мне в сердце.
Я бесполезна. Безнадежна.
— Таня.
Я резко проснулась, комнату заливал утренний свет. Папа стоял у окна, ставни были открыты. Все казалось слишком ярким.
— Три дня! Уже три дня прошло с тех пор, как эти грубияны уехали, а ты до сих пор почти не выходишь из комнаты. Ты только один раз тренировалась в конюшне. Упиваясь горем, ты себе не поможешь.
— Я не упиваюсь горем, — пробормотала я.
— Тогда вставай. Пора на тренировку!
— Я не могу. — Я уткнулась лицом в подушку, наволочка была мокра от слез, или от пота, или от того и другого вместе.
— Ты же понимаешь, что тебе станет хуже, если ты не будешь практиковаться и особенно если не встанешь с кровати. Вся проделанная работа пойдет насмарку. — Я посмотрела на отца. Чем дольше я остаюсь в кровати, тем сильнее будет кружиться голова, когда я в конце концов встану: факт, о котором мое тело ни за что не позволит забыть. Факт, который за все эти годы папа тоже выучил. — Ты слишком сильная, чтобы сдаться. Где моя отважная дочь?
Но я не сильная; я чувствовала себя слабой и усталой. Тем не менее я с кряхтением заставила себя подняться. Свесив ноги с кровати — пальцы были лиловато-серыми, — я попыталась встать.
Папина рука метнулась вперед, чтобы поддержать меня, когда я споткнулась. Ноги дрожали под моим собственным весом.
— Ты предупреждал, да? Что от лежания в кровати станет только хуже. Говори, не стесняйся, — с горечью произнесла я, когда он обнял меня за талию.
В его глазах отразились мои. Он сглотнул:
— Нет, Таня. Конечно, нет.
Где-то глубоко в груди кольнула боль. Прошло всего несколько дней с тех пор, как я была в фехтовальной, но мне казалось, что миновала вечность. Знакомое першение в горле от сена, восхитительный скрип половиц. Темные глаза Бо следили за мной, когда я шла через проход. Папа подвел меня к старому стулу, который держал в конюшне как раз для таких случаев. Я будто вернулась в свою худшую форму. Двенадцать, тринадцать, четырнадцать: все эти годы я могла только сидеть и смотреть, как упражняется отец. Время от времени я практиковалась в работе с клинком сидя, разучивая техники без шагов. Я ненавидела это чувство беспомощности. Мне будто снова было двенадцать.
— Таня. — Папа расчесывал гриву Бо гребнем с редкими зубьями, борясь с упрямыми колтунами. — Нам надо поговорить о том, что произошло.
— Я думала, мы пришли тренироваться.
Он положил гребень на табурет, стоявший рядом:
— Надо было как-то выманить тебя из спальни.
— Ты соврал мне!
Я знала, что сейчас он откинет с лица пряди волос, и так он и поступил.
— Не всякая ложь — зло, моя дорогая. Если за ней стоят добрые намерения, она может не навредить, а помочь.
Уголки моего рта скривились в недовольной гримасе, которую мама терпеть не могла. Она говорила, что, когда я хмурюсь, я слишком похожа на отца. Леди не должна хмуриться. И уж точно не должна корчить гримасы.