Советская фантастика 80-х годов. Книга 1 (антология) - Корабельников Олег. Страница 84

Я объяснил, как мог, все, что думал на сей счет. Кажется, ей пришлась по душе мысль, что для них не существует наших пространственных условий.

— Лучше бы, Таланов, оказаться на карнизе тебе. А мне у лунных ратников,— неожиданно заключила Лерка.

Она снова извлекла пробку из сосудика и понюхала. В свете костерка ее русые волосы отливали медью. Она пристально посмотрела на меня.

— Пахнет вечными снегами. Как тогда, на леднике Туюксу...

В восьмом классе, впервые поднявшись на Туюксу, мы, помнится, долго разглядывали в подземной лаборатории ледовый керн — тонкий столб льда длиною метров в сорок. Как на срезе дерева, на нем пестрели годичные знаки — нет, не десятки, не сотни, а тысячи полосок. Кое-где стояли маленькие деревянные таблички с приклеенными бумажками, и на бумажках тушью от руки:

ДОГОВОР ОЛЕГА С ГРЕКАМИ... РАЗГРОМ ХАЗАРСКОГО КАГАНАТА... БИТВА НА ПОЛЕ КУЛИКОВОМ... СМУТНОЕ ВРЕМЯ... ПЕРЕХОД СУВОРОВА ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ... БОРОДИНО... СМЕРТЬ ПУШКИНА... ОБОРОНА СЕВАСТОПОЛЯ... ПУТЕШЕСТВИЯ ПРЖЕВАЛЬСКОГО... ЦУСИМСКОЕ СРАЖЕНИЕ-ПОДВИГ ГЕОРГИЯ СЕДОВА... ПОДВИГ ЧКАЛОВА... ПОДВИГ ГАГАРИНА...

Таблички поставил одноногий старик гляциолог, похожий на волхва. Последние тридцать лет он безвылазно жил среди вечных снегов, рисовал акварели — фиолетовое небо, звезды, льды, слепящие взрывы лавин — и даже умудрялся кататься на лыжах.

У самого края керна мы с Леркой отыскали свой год рождения. До этого нам и в голову не приходило, что время что-то оставляет про запас: тают льды, уплывают вешние воды, ветер сдувает лепестки цветущих лип, умирают в земле опавшие листья. Все исчезает, чтобы явиться вновь, бесконечно повторяясь. Оказывается, не все. Я из-за дерева бросаю в тебя снежок, а он пересекает линию света и тьмы и становится частью этого керна вместе с омертвевшими каплями из недопитого бокала Моцарта. А в твоем альбоме остается листок пирамидального тополя, под которым мы впервые поцеловались. Меняю все блага мира на полузабытую июльскую радугу, под который ты бежала ко мне с букетом ромашек...

— Я тоже для тебя кое-что припасла,— сказала Лерка.— Сейчас достану из рюкзака.

Это был черный, скрученный, утолщающийся к торцам предмет размером с гантель. Удивляла его легкость, почти невесомость.

— Правда, он напоминает смерч? — спросила Лерка.— Я нашла его в рюкзаке наутро после... после того селя. Я назвала его смерченышем. Я сразу стала думать, что смерченыш — подарок от них, от скафандриков. Сувенир, что ли. Я никому его не показывала, хватит с меня издевательств Тимчика. Считай смерченыша ответным даром, восседающий в колеснице.

— Значит, всю зиму ответный дар так и пролежал в рюкзаке? — удивился я.— Ты все же выучилась долготерпению. Похвально. Представляю, чего это тебе стоило.

Она усмехнулась:

— Не издевайся, Таланов. Я его, конечно же, десятки раз вертела, как мартышка очки. И молотком по нему стучала, и щипцами пробовала, даже подержала немного над газовой горелкой. Ничем его не возьмешь. Ни единой отметины. В воде не тонет, в огне не горит.

Я притворно вздохнул.

— Догадываюсь, чего ты от него добивалась молотком да клещами...

— Как чего? Должен же быть в этой тайне некий смысл, некая польза, потому что тайна...— Тут она запнулась.

— Польза — а зачем? — спросил я.— Какая польза, например, жителям Хиросимы от раскрытия тайны атома? Там даже тени расплавились. А тысячи ослепленных зверей и птиц, несущихся прочь от термоядерного смерча в пустыне Сахаре. Об этом не рассказывал очевидец, причем во всех подробностях.

— Замолчи, Таланов, сейчас же замолчи,— зашептала Лерка.

Но я сорвался.

— Вот так и у тайны любви хотят вырвать пользу. Вырвать, выдрать с мясом! Клещами и молотком! Над газовой горелкой! У любви, что правит солнце и светила, как сказано в «Божественной комедии»...

Она упала головою мне на колени и беззвучно зарыдала.

— Таланов, что ты сотворил, Таланов,— выдыхала она.— Ты променял меня на коллекцию мертвых «Серебристых песцов». Ты несешься на них по всем дорогам мира, ты так бессмысленно несешься! А по обочинам ползают голодные дети! А под колесами хрустят кости живых лисиц, неоперившихся птенцов, панцири черепах! Для тебя днем и ночью заливают асфальтом милую Землю, скоро деревья останутся только в стенах разрушенных храмов да на неприступных кручах. Вы сметаете на пути все живое, железные роботы, восседающие в колесницах! А везде запустелые деревни! А в реках исчезает рыба! А уродов рождается все больше! Но вы слишком быстро летите, вам ничего не видно! Ничего! Ничего!

— Ничего, ничего, успокойся,— погладил я ее по плечу.

— Ничего ты не понимаешь. Даже наш город, наш лучший в мире город утопает в ядовитом тумане, с гор видно только телебашню, а раньше мы с тобою любовались из нашего сада желтым^ берегами реки, это за семьдесят километров от города! Где тюльпаны? Отступили, уползли высоко к снегам! Где наш сад? Когда он цвел, его было видно с других планет! Знаешь ли, где он, наш сад? Наш сад вырубили! А помнишь, что мы делали в нашем, саду, когда ты, гордость школы, знавший наизусть всего «Евгения Онегина», еще не предал им меня, ни себя?! Таланов, что же ты делаешь, Таланов?

— Ничего, ничего,— только и повторял я.

...В те времена, когда бушующее весеннее пламя нашего сада было видно с других планет, мы всем классом иногда готовились в его густой траве к выпускным экзаменам. Школа была рядом, в четверти часа ходьбы. В конце апреля траьа вытягивалась уже по пояс. Около полудня тени яблонь прятались к стволам, пчелы зависали в жарком воздухе, как в патоке, и когда ребята начинали раздеваться до трусов, девчонки дружно краснели: все были тайно друг в друга влюблены. > светлых простеньких платьицах они казались нам верхам совершенства.

Обычно мы засиживались в саду до заката. Расходились поодиночке, но все знали, что, если исчезла Надя Шахворостова, значит, вот-вот заторопится домой Вовка Иванов. И впрямь: он вдруг вспоминал, что обещал отцу натаскать в бочку воды для полива.

Однажды получилось так, что мы с Леркой уходили последними. Солнце погружалось в красные просторы заречных песков. Из станицы — так по-старинному назывался наш пригород, где в добротных хатах с расписными воротами жили потомки семиреченских казаков,— сюда, в предгорья, подымался запах кизячного дыма: хозяйки готовили ужин. Я начал собирать наши тетради, когда услышал откуда-то сверху Леркин голос:

— Глянь, какие горы. Они как будто ползут вслед за солнцем.

Она забралась на верхушку цветущей ветвистой яблони. Я подошел к стволу и снизу, из травы, впервые увидел ее всю. Я увидел розовые ступни с тонкими длинными пальцами, как на картинах художников Возрождения. И ободочки мозолей на пятках, просвечивающие светлой янтарной желтизной. И острые, начинающиеся округляться колени. И эту неправдоподобно узкую, ослепительно белую полоску трусов там. И мерно вздымающуюся и опускающуюся чашу живота.

— Слезай вниз, ты разобьешься,— прерывающимся голосом почему-то выкрикнул я.

Она зажала платьице меж колен и молчала. Тогда с бешено колотящимся сердцем я, сбивая сучки, полез вверх.

Левой рукой она держалась за тонкий ствол, а правую протянула к горам, так что локоть был там, где только что скрылось солнце, пальцы же касались пика Абая в сияющих вечных снегах.

— Эти каменные великаны в своих снежных плащах всегда будут смотреть на звезды,— говорила она,— Даже если земляне улетят к другим мирам, все разно горы останутся... Но знаешь, чем они расплачиваются за бессмертие?

— Лерка,— в отчаянии сказал я и снял травинку с ее русых, чуть вьющихся возле висков волос.

— Они расплачиваются неподвижностью, и нет ничего печальней неподвижности,— вздохнула спа.— Ой, у тебя кровь у ключицы. Давай полечу.

Я видел, как влажно блеснули ее зубы, как кончиком розового языка она послюнила палец, чье прикосновение меня обожгло. Ветка у нее под ногою хрустнула, подломилась, я невольно обнял ее свободной рукой за спину и вдруг почувствовал ее в с ю. Волна дрожи поднялась у нее от живота к прижатым ко мне грудям. Я целовал ее плечи, родинку ниже уха, завитки волос, трепещущие крылья носа.