Французская фантастическая проза (антология) - Карсак Франсис. Страница 64
— Обязательно, если разрешит суд, — ответил его коллега с почтительной улыбкой, отвесив поклон в сторону председателя.
Судья вопросительно взглянул на обвинение. Но прокурор, решив быть столь же снисходительным, как и защита, изящным движением поднял белую тонкую руку.
— Суд полагает, что свободный обмен мнениями в данном случае желателен, — сказал судья, — поскольку дело идёт уже не о свидетельских показаниях, а о сопоставлении различных точек зрения экспертов. Слово предоставляется вам, профессор.
Тот вежливо поклонился и начал:
— «Рука создала мысль», — утверждает мой высокоуважаемый коллега. С его разрешения, я постараюсь доказать вам обратное. Не рука создала мысль, а мысль создала руку… Не слишком ли парадоксальное мнение? — спросите вы. Отнюдь нет, попробуйте просто изменить порядок слов: разум, рука, прямостояние. Именно потому, что человек начал мыслить, он встал на ноги и тем самым освободил руки. Вот истинная формула Аристотеля: мысль создала руку человека.
— Ну и что же, — крикнул с места Наач, — у тропи есть руки? Есть.
— И у обезьян также…
— Следовательно, они думают? А может быть, они ещё и ходят прямо? Неслыханно! — воскликнул Наач. — Неслыханно! Просто галиматья.
— …И у обезьян также есть руки, — терпеливо закончил Итонс, — но сознательно они ещё ничего не умеют делать руками, потому они не пытаются освободить их, приняв вертикальное положение.
— Ну а тропи уже освободили руки, раз они держатся прямо! Значит, они люди.
— Этого недостаточно.
— Что же тогда нужно ещё?
— Нужен целый комплекс, профессор Наач, и вы это сами прекрасно знаете. Из тысячи шестидесяти пяти отличительных признаков, обнаруженных Кейтом при сравнительном изучении анатомии человека и различных видов обезьян, как-то: величина черепной коробки, число спинных позвонков или же число зубных бугорков и т. д., — две трети присущи как человеку, так и различным обезьянам, остальные же характерны лишь для того, кого мы именуем homo sapiens. И если у индивидуума отсутствует хотя бы один из этих признаков, и не только один из таких специфических, как, например, количество нейронов серого вещества или строение самой нервной клетки, но и такие, как форма и строение зубов, соотношение грудной клетки и позвонка или даже их отростков, — если только мы отметим, повторяю, отсутствие хотя бы одного из этих признаков, мы уже не вправе считать его человеком в полном смысле этого слова.
— А кем же в таком случае вы считаете неандертальского человека?
— Он не принадлежит к homo sapiens. Мы называем его так только ради удобства.
— А ведды, пигмеи, австралийцы и бушмены?
Пожав плечами, Итонс сокрушённо улыбнулся и беспомощно развёл руками.
— Честное слово, профессор, — воскликнул Наач, — уж не согласны ли вы с гнусной статьёй Джулиуса Дрекслера?
— Статья Джулиуса Дрекслера, — спокойно возразил Итонс, — открывает перед наукой вполне разумные перспективы. Возможно, некоторые его выводы носят следы излишней поспешности и несколько упрощены. Но он совершенно прав в той её части, где защищает неприкосновенность и независимость науки и напоминает нам, что последняя не нуждается в сентиментальных или так называемых гуманных предрассудках. Добиться равенства между людьми — задача, несомненно, благородная, но она должна интересовать биолога, как говорил мой учитель Ланселот Хогбен, лишь после восьми часов вечера… И если наука в конце концов докажет, что настоящим человеком является лишь белый человек, если она установит, что цветных нельзя считать людьми в полном смысле этого слова, мы, безусловно, сочтём этот факт прискорбным. Но обязаны будем согласиться с подобными выводами. И должны будем признать, что правы были не мы, а наши предки, некогда превратившие их в рабов, тогда как мы, исходя из чисто научной ошибки, неосмотрительно признаем их равными себе. Было бы правильнее, как говорит Джулиус Дрекслер, пересмотреть вообще весь вопрос и таким образом…
Ропот возмущения пронёсся по залу, постепенно он перерос в яростный гул, заглушивший голос профессора Итонса, который, не переставая вежливо улыбаться, умолк. Судья Дрейпер взглянул на свои часы. «Скоро шесть — весьма кстати», — подумал он. И, встав, покинул зал заседания. Публику попросили удалиться.
Глава тринадцатая
Обычно сэр Артур доезжал до своего клуба на автобусе; это был тот самый знаменитый Реформ-клаб на Пелл-Мелл, откуда одним дождливым утром отправился в кругосветное путешествие Филеас Фогг. Там судья спокойно прочитывал номер «Таймс» и затем часам к восьми возвращался в Онслоу-меншнс, расположенный в районе Челси.
Но на сей раз он решил, что в такой чудесный тёплый вечер гораздо приятнее пройтись пешком.
На самом же деле впервые за тридцать лет ему не хотелось видеть своих старых одноклубников, не хотелось даже молча просматривать в их присутствии вечерние газеты.
Размеренным, спокойным шагом шёл он по набережной Темзы и думал о только что окончившемся заседании суда. «Что за странный процесс», — прошептал он. Ему было известно, какие именно соображения заставили Дугласа отдаться в руки правосудия. Мужественные, благородные соображения. «Но ведь, — думал он, — получается так, что обвинение выдвигает против него его же собственный тезис: тропи — люди. А защита обязана доказывать обратное, и, желая убедить нас в том, что тропи животные, она вызывает свидетелей, проповедующих как раз ту самую расовую дискриминацию, борясь против которой обвиняемый рискует своей жизнью; и он вынужден согласиться с такой системой защиты, при которой выдвигаются положения, прямо противоречащие его цели… Что за путаница! К тому же, если будет доказано, что тропи животные, победа останется за компанией Такуры… Потому симпатии подсудимого должны быть на стороне обвинения… Одним словом, только ценой своей смерти он может выйти победителем. И лишь потерпев поражение, может спасти свою жизнь… Интересно, отдаёт ли он себе в этом отчёт, задумывался ли над последствиями? Трудно сказать; тем более что сам он не говорит ни слова, отказывается от выступлений».
Вечерело, какой-то особенно прозрачный голубой туман окутал город, и прохожие встречались и расходились плавно и молча, словно статисты в балете. Судья смотрел на них с новым для него чувством любопытства и симпатии. «Вот оно, человечество, — думал он. — Относятся ли к нему тропи? Странно все-таки: задаёшь себе подобный вопрос и не можешь сразу же на него ответить. Странно, но приходится признать, что происходит это оттого, что мы сами ещё не знаем, чем же мы от них отличаемся… Надо сказать, что мы никогда не задумываемся над тем, что такое человек. Нам достаточно уже и того, что мы люди; в самом факте нашего существования есть некая очевидность, не нуждающаяся ни в каких определениях…»
Стоя на небольшом возвышении, «бобби» не спеша, с чувством собственного достоинства регулировал уличное движение.
«Вот ты говоришь себе, — растроганно подумал сэр Артур, — вот ты говоришь: „Я полисмен. Я регулирую движение“. И ты знаешь, что это означает. Порой тебе случается говорить: „Я британский гражданин“. Это тоже вполне определённое понятие. Но сказал ли ты хоть раз за всю свою жизнь: „Я человеческая личность“? Подобная мысль показалась бы тебе смешной, уж не потому ли, что она чересчур неопределенна: ведь, будь ты только человеческой личностью, ты бы не чувствовал под ногами твёрдой почвы?» Судья улыбнулся. «А чем я лучше его? — продолжал он размышлять. — Я тоже думаю: я судья, мой долг — выносить правильные решения. Если меня спросят, кто я, у меня готов и другой ответ: „Я верноподданный его величества“. Насколько проще определить, что такое англичанин, судья, квакер, лейборист или полисмен, чем что такое человек, просто человек!.. И вот вам доказательство — тропи… Все-таки куда удобнее чувствовать себя чем-то таким, что не требует никаких пояснений. И теперь по вине каких-то несчастных тропи, — думал он, — я вновь запутался в тех не имеющих ни конца, ни начала вопросах, которые пристало решать двадцатилетнему юнцу… Запутался или, наоборот, снова вышел на правильный путь? — подумал он вдруг с неожиданной для самого себя откровенностью. — А в конце концов, почему перестал я задавать себе эти вопросы, были ли у меня на то достаточно веские основания?» Когда его назначили судьёй, он был значительно моложе большинства своих коллег в Соединённом Королевстве. Он помнил, как мучили тогда его вопросы: «Что даёт нам право судить других? На чем мы основываемся? Как определить основное понятие виновности? Что за нелепое стремление — проникнуть в душу и сердце человека! Что за абсурд: умственная неполноценность смягчает вину преступника, она как бы частично снимает с него ответственность, и мы судим его менее сурово. Но почему умственная неполноценность служит ему оправданием? Очевидно, потому, что он менее других способен подавлять свои инстинкты; но, стало быть, он может вновь совершить преступление. Как раз его-то и нужно было бы лишить возможности приносить зло окружающим; его следовало бы судить более сурово, чем человека, для которого нельзя найти подобного рода смягчающих обстоятельств, поскольку разум и мысль о неизбежном наказании скорее дают нам силу подавлять свои инстинкты. Но какое-то чувство говорит нам, что это было бы бесчеловечно и несправедливо. Таким образом, общественное благо и справедливость совершенно несовместимы». Он вспомнил, что в ту пору его так измучили все эти вопросы, что он чуть было не отказался от обязанностей судьи. Но со временем он очерствел. Правда, не так, как большинство его коллег, невероятная чёрствость которых и сейчас удивляла его и ставила в тупик. Тем не менее с годами он так же, как и все прочие, решил, что не стоит терять зря время и силы на эти неразрешимые вопросы, и с несколько запоздалой мудростью целиком положился на установленный порядок, традиции и на юридические прецеденты. И даже с высоты своего преклонного возраста с презрением поглядывал на ту самонадеянную молодёжь, которая тщится противопоставить свою собственную крошечную совесть всему британскому правосудию!..