Овидий в изгнании - Шмараков Роман Львович. Страница 54
Ясновид приноровился к настоящей детской гуаши, расписав палеолитическим орнаментом несколько ведер, коромысло и корову, расчертил печь углем на квадраты и принялся за Мунково небо, фактурой своей напоминающее сучок в доске. Для спанья ему выделили лавку у окна и дряблое кладбище сапрофитов, обиходно называемое подушкой. Князь не мешал ему своими художественными вкусами, утром выписывая сам себе лицензии на зверя красного и уезжая на весь день; вечером он в целом одобрял свежую работу и лез отдыхать на полати, размазывая ее ногами. Немногочисленная челядь, к которой Ясновид обращался с бытовыми вопросами, вся разговаривала слогом Алексея Ремизова, и единственный, кто составлял его общество, была шустрая старушка в рябиновом ожерелье. Она сидела у окна на сундуке, читая книгу Юрия Медведева «Хроники чарований оказуемых», в которой князь подозревал найти дополнительные сведения о Ясновиде, и изредка обращалась к очажному изографу за разъяснениями.
— Вот тут невнятно, — говорила она, тыча пальцем. Он брал в руки тяжкие раздумья и острые прозренья Медведева и читал в них:
«И не токмо пристало нам верить, как то Ромейские Летописи объявляют, что Предки наши еще в пятом столетии до Рождества Христова бранную крепость свою довольно Европе оказывали, но что задолго до того, в Эпохи баснословные, Славяне пратися с Кентаврами много случаев имели, коих они в преданиях своих инде именуют Полканами. И того не довольно, что битвы Славян с Кентаврами за достоверное почитать можем, но до четырнадцатого столетия по Рождеству Христову точились еще порубежные стычки Циклопов с Белорусами, как то Летопись Густынская известно оказует. Чаятельно, и нам будем чем гордиться, ежели стезю, усеянную мишурными блестками Французоватости, всеконечно покинем и на поприще Национальности твердою наступим стопою».
— Циклопы — это кто? — интересовалась старушка.
— Циклопы-то, — говорил он. — С ними тут история вышла. Короче, один мужик причаливает к их району. Они там все контролировали. Циклоп типа подваливает, хвать его пацанов, какие подвернулись, на шампур их — и жрет. Полный вперед, в общем. Понятий никаких о правильном разборе и питании. А тот ему, мало что слова поперек не сказал, еще и водяры ящик поставил под это дело, чтоб, значит, лучше усваивалось организмом. Циклоп: ты, говорит, вообще кто? А тот: типа конь в пальто. Это прикол такой. Но тот поверил. Наелся, пива полторашку еще выжрал, один практически, и уснул. Мужик берет шампур с мангала прямо и в глаз ему. Тот такой вскакивает, орет со всей дури, бежит в коридор, из глаза типа шампур торчит, на нем пацан недоеденный, ноги одни болтаются, шнурки развязаны; бардак, в целом. А тут братаны его. Третий час ночи, говорят, баклан, ты заманал уже орать. Чего ты орешь? А он: последний глаз, говорит, подкололи. Они: кто это тебя? А он: конь в пальто. А они: ну и не хрен орать тогда, а чай если пьешь, ложечку вынимай, чтоб глазик не колола. И спать все обратно повалились. А мужик, значит, катер свой заводит, чтоб отчаливать. И кто там еще уцелел, те с ним. Циклоп на звук мотора шампурами кидается, но мажет. Сослепу-то. Так вот, в целом.
— Вот оно как вышло-то, — задумчиво произносила старушка. — Отчего же на свете столько зла? Отчего, Ясновид, слезы людские точатся ключом неоскудным?
Он объяснял, что это в целом оттого, что Мелкор противопоставил себя коллективу, настругал орков, как Урфин Джюс, и украл Сильмариллы, и она, откладывая на подоконник огнезарную книгу Медведева, пригорюнивалась, подобно Аленушке на удаленном камне.
На другой день она застала его в творческом перерыве, когда он, с высунутым кончиком языка начертив прямые ноги ложных друзей кричащего человека, достал блокнот с изображением Муми-тролля в кругу друзей и пытался отвлечься сочинением романа из общеславянской жизни, которого он покамест кончил первую главу.
— Чего это у тебя? — спросила она.
— Роман, — с гордостью сказал он. — Мой.
Она полезла в «Современно-исконный словарь».
— «Роман, — прочла она, — есть блудное дело и малакия всякая, тожде рещи: прелюбы. На приклад: Аще кто болярьскую дщерь умчит и насилит, за романы те ей 5 гривен злата». Ясновид, — сказала она с испугом, — покайся, тебе гривну скинут! Да батюшка-то ее известен ли о том?
Ясновид с досадой вынужден был оспаривать Мюллера и Черданцеву, путаясь в теории самого стереоскопического жанра и в трудных моментах помогая себе руками. Старушка наконец успокоилась, насилу поверив его заверениям, что он боярышень не умыкал, для того что у него в роду это под зазором.
— Как, говоришь, роман у вас называется, — спросил он, — прелюбы? — Он записал в блокнот. — М-да… хорошо… не скончать мне под кровлею века. Может, бабуль, подскажешь рифму на «века»?
Оказалось, она, выросшая на черниговских сепаратистских былинах и исторических песнях об Азовском сидении, не знала, что такое рифма, и ему второй раз пришлось вдаваться в теоретико-литературные вопросы.
— Это когда складно, — говорил он, изнемогая. — Типа стоит Антошка на одной ножке. Кто его разувает, тот слезы проливает. Там чудеса, там леший бродит.
— Как у скоморохов? — радостно спрашивала она. — В браде сребро, а бес в ребро?
— Вот-вот. В ребро.
— На что, говоришь, тебе рифму — на «века»? А, скажем, «человека».
— Банально. У Горького было.
— Тогда «средовека».
— Это что такое?
— Это когда в самом соку мужчина.
Он подумал.
— Не покатит, — решил он в отношении мужчины в соку. — Не в тему. Ладно, строку переделаю. Стареть под своею мне кровлей… так вообще рифмы не надыбаешь. Стареть мне под кровлей своею… вот, так пойдет.
Она глядела на него с тихим умиленьем.
— Что это у тебя, Ясновидушка, ложные друзья как бы вроде субтильней вышли против подлинника? — спрашивала она. — Князь бы не осерчал.
Он глядел, соглашался и, повращав кисточкой в синей гуаши, прибавлял друзьям жировых складок на боках.
— А что, вы так и живете здесь одни? — спрашивал он.
— Этруски раньше заходили, — вспоминала старушка. — Они ведь родственники наши, этруски-то. По бабушке, Капитолине Сергеевне. У них и слова те же, и мотивы. А потом и они перестали. Совершенно растеряли родственные связи. Дядя был, прокурор в Орле, и тот не пишет.
— И не скучно?
— Да некогда особо скучать, за хозяйством-то. А теперь вот и ты обнаружился, совсем другая жизнь. Не хочешь ли взварцу малинового?
И шла ему за малиновым взварцем.
На третий день она была вроде бы пугливей обычного.
— Тут, Ясновидушка, такая тенденция вышла в изобразительном искусстве, — начала она, — чтобы в краску добавлять ароматизатор, идентичный натуральному. Я слышала.
— Это для чего? — недоверчиво спросил Ясновид, очень консервативный в своем пристрастии к набору детской гуаши из девяти цветов.
— Для эффекта присутствия, — разъяснила она. — Представляешь, он кричит, а кругом весной пахнет, черемуха, на мосту капли смолы, с моря ветерок такой… Очень приятно. Все по рецепту: перепелиные яйца, печень оленя, роса, собранная лунной ночью, эмульгатор — лецитин соевый. Водичкой чуть разбавь это дело. Вот… теперь на тряпочку и тряпочкой пройдись по росписям, небось, не потечет, ровно легла… Изволь любоваться. Вишь, глянец какой.
В самом деле, картина как-то углубилась и пошла мелкой зыбью, как ровно дышащий организм; водная поверхность, украшенная концентрическими кругами от плесканья норвежской ихтиофауны, словно бы отдалилась на несколько километров, и с ее стороны остро и широко пахнуло проточною солью.
— Совсем другое настроение в полотне, — с удовольствием заключила старушка, невинно радуясь успеху. — Жить хочется.
— Трудно с этим не согласиться, — вымолвил Ясновид, с изумлением созерцая буйное плесканье жизни на его печке.
— То-то. Что осталось, по чуть-чуть в гуашь разлей.
Ночью, когда он вертелся на жесткой лавке, назначенной для порки малолетних по банным дням, и слушал растекающийся под закопченным потолком княжеский храп, старушка вдруг явилась, пританцовывая по лунной дорожке на рассохшихся половицах, вся такая аутентичная в ночной рубашке, расшитой красными геометрическими петухами, и с седенькой косицей на плече.