Овидий в изгнании - Шмараков Роман Львович. Страница 58

— Позволю себе не согласиться с вашей отгадкой, — строго сказал Ясновид. — Авторитет геоцентрической системы Птолемея, как известно, был в корне подорван революционными наблюдениями Тихо Браге и выведенными на их основе законами Кеплера. Ваша отгадка, таким образом, морально устарела, а моя, что это метель, побеждает как научно более выдержанная. Извините, женщина, мы торопимся.

Посрамленная женщина-львица уронила голову на стол, и тушь потекла с ее рыдающих глаз по акту изъятия контрабандного героина.

— Ясновидушка, — печально сказала старушка, когда они увидели за шлагбаумом занимающуюся зарю. — Я что хочу тебе сказать. Ты вот сказал, что сердце твое занято. Я понимаю, это ты про меня сказал. Эта женщина, она, в сущности, права. Она и красивей меня, и успешней, а что ногами не вышла, так ведь не с ногами жить, а с человеком. И сколько еще таких женщин будет на твоем пути, которые захотят связать с тобой жизнь. А я что? Я тебе только обузой буду. В общем, я тебя освобождаю от обязательств в моем отношении. Никаких притязаний. На все твоя воля.

— Я понимаю, — отвечал на это Ясновид, — встреча с этим человеком, эффектным вдовцом, заставила вас задуматься, верный ли вы сделали выбор. Вы находитесь в сомнениях и намерены испытать, не нахожусь ли в них и я. Тем не менее, я не из тех, кто, дав слово, тотчас начинает думать, как его обойти. Я обещал на вас жениться и не нарушу обещания, можете смотреть на это как угодно.

— Ты это серьезно? — просветлев, спросила старушка.

— Абсолютно, — отвечал Ясновид.

Они глянули друг на друга пристально и расхохотались.

Но вдруг она, обернувшись на темный запад, ухватила Ясновида за руку и закричала: «Гонятся за нами! Бежим, бежим!» Ясновид глянул на небо и заметил, что один фрагмент западной темноты движется самостоятельно.

Они побежали, выбирая рощицы и дефилеи, чтоб их было меньше видно.

— Это кто? — спрашивал он.

— Это княжеские сычи, — отвечала она. — На мясное натренированы.

— Обычные сычи?

— Нет. Телескопические.

— Глаза?

— В том числе.

К обеду телескопические сычи опасно приблизились, Ясновид различал заинтересованный блеск их фасеточных очей и пушистую вилку хвоста. «Нагоняют, нагоняют», — судорожно шептал он. Старушка запустила руку себе в рот по локоть, вытянула вставную челюсть и бросила через левое плечо. Тотчас на том месте вырос челюстной лес, в котором сычи с разлету увязли. «Можно обождать, — сказала она, останавливаясь. — Им надолго там». Они отдохнули и двинулись дальше. Часа через два сычи выбрались из искусственных кариесов, их глаза смотрели рассерженно, на теле виднелся характерный прикус. Они нагоняли. Старушка приостановилась, отстегнула пластмассовую ногу и бросила через плечо, поднялся густой лес ног, где сычи запутались широкими крыльями в пальчатых ветвях. Они побежали дальше. Я знаю, что вы хотите спросить, и не стану отвечать на этот вопрос, попробуйте представить сами. Они бежали до ужина, потом присели в бамбуковой роще, поели молодых плодов с соусом, забывший о княжеской прозорливости Ясновид хотел было уснуть, но старушка его растолкала и завела давешнюю историю.

«Дошло до меня, о богатырь из города, — начала она, — что тело Азалии Сергевны, сервированное праздничным горошком, оттащили в учительскую, по дороге в которую оно завещало остерегаться равнодушных, и предприняли комплекс мер, направленных на ее относительное оздоровление. Когда она самостоятельно пошевелилась и спросила „Где я? и где эти стервецы с пирогом?“ голосом, в котором не опознавался никто из представителей творческой интеллигенции с момента изобретения звукозаписи, приводившие ее в чувство сочли свою миссию в основном выполненной.

Однако если бы кто-нибудь потрудился заглянуть в зал и оглядеть покинутые блюдца, то заметил бы, что на двух из них куски пирога лежали надкусанные. И если б он после этого понаблюдал за состоянием тех, кто прибежал на зов Азалии Сергевны, он имел бы шанс заметить, что двое учащихся как-то особенно близко к сердцу приняли ее недомогание. Лица на них не было, и руки свои одаренные они прижимали к тяжело бьющемуся сердцу. Дело в том, что наш герой, Виталик его звать, и один из его друзей и подельников успели-таки накинуться на свой пирог, будто из голодной губернии, потеряв всякую осторожность, и достаточно от него отъесть. И теперь они стояли потерянные, вслушиваясь в себя и думая, каким боком им это выйдет.

Вышло им разными боками. Они хотели было скрыть от коллектива, но больно экзотические формы и жанры это приняло. Тот, который друг и подельник, у него образовалось навязчивое чувство, что далеко-далеко отсюда, в городе Чебоксарах, сидит на кухне некто Сергей Иванович, глядя в окно на трамвайное депо, и курит „Беломор“, стряхивая пепел в горшок с кактусом, и вот когда горшок этот переполнится, тогда ему, другу и подельнику, выйдет так плохо, что он будет долго и нудно выздоравливать и, может даже, и вовсе помрет. Последствие у него такое вышло, как выражается писательница Толстая. Иногда это ощущение от него отливало, а порой, наоборот, так накатывало, причем обычно к пяти часам утра, что он просто не знал, куда деваться от его пластической выразительности. Видел он даже, как жена Сергея Ивановича входит на кухню и говорит ему: „Что это ты, Сережа, просмолил тут все, войти невозможно; а ты бы, наоборот, надел шапку с ушами и пошел на лыжах в наш чебоксарский парк, там желтое солнце брызжет сквозь пушистые ветви и оживленные снегири ведут свою нехитрую тему“. — „Нет у меня, Женёк, никаких настроений в парк идти, — якобы отвечает ей Сергей Иванович, — а вот я лучше еще покурю здесь“; и систематически стряхивает свой пепел в кактус. Тут визионера начинает бить буквально дрожь, он всеми фибрами души ненавидит отвратительного Сергея Ивановича и желает всякого блага его жене Евгении, бьющейся за здоровый быт. И часто, вскрикивая от этого на уроках, он смежал веки от давящей яркости видений, а осведомленные сочувственно бормотали: „Опять Толяну Сергей Иванычем вставило. Когда уже он, козел, накурится в своих Чебоксарах“.

В сравнении с Виталиком, однако, эта одержимость Сергеем Ивановичем представляла собой лишь цветы скромной настурции. Виталику досталось хуже. Именно, когда ему случалось сильно о чем-либо подумать или хотя бы ярко что-то представить, он тотчас принимал убедительную форму того, о чем подумал. Как об этом говорит народная мудрость, аукнется в ментальности — откликнется в реальности. Первый раз за ним это заметили, когда он на занятиях по отечественной истории начал в нижней части покрываться авиационной фанерой, принимая недвусмысленные контуры аэроплана. Историк сделал из этого вывод, что Виталию здесь неинтересно, и надолго оскорбился. Это, впрочем, между своими. Но его поездки общественным транспортом превращались в серию пощечин общественному вкусу, потому что он с прямо болезненной живостью стал ощущать, какой именно частью тела его придавливают слева, а какой — справа, и с подобной оперативностью откликов на ситуацию ему, конечно, здоровее было ходить пешком.

Их хотели было наказать за пирог, но из сожаления замяли дело, видя, что те и так наказаны. Азалию Сергеевну практически поставили на прежние рельсы, только иногда она задумывалась и писала автоматические письма в деревню, одно, например, было такое: „Дорогие дядя Петя и бабушка Наталья! Два человека сидели на лесах и пилили двуручной пилой. Один из них в чем-то позавидовал другому и приложил все усилия, чтобы тот упал с крыши. Это доставило неудобства обоим, так как второй, падая, крепко уцепился за пилу, которую держал другой, потому что намеревался выменять ее на два десятка свежих яиц. Удивительно ли, что прохожие при взгляде на эту картину были охвачены сходным чувством, а Н. З. Афанасьев в 1923 году даже спрыгнул на ходу с подножки трамвая, чтобы полюбоваться работой, достойной подлинного мастера загадки. Привет также тетке Авдотье. Целую, ваша Заля“. Приведенная в чувство, она отказывалась объяснить, почему сочла необходимым поставить в известность об этом всем дядю Петю, неплохого, в общем-то, человека, но в целом эти случаи одержимости доставляли ей мало хлопот. Подельнику, осажденному, как древняя жена, безумно-странными виденьями, пришлось куда хуже, а Виталику так и вовсе. Он писал отцу в деревню горькие письма, прерываемые попытками вывести правую руку из сходства с описываемыми предметами, и, еле дотянув до лета, тотчас уехал в деревню отдохнуть.