Расстаемся ненадолго - Кулаковский Алексей Николаевич. Страница 75

Андрею захотелось как можно скорее встретиться с этим человеком, разделить его тяжкое горе.

IV

Весна сорок второго года пришла в Красное Озеро с запозданием. В редкие разрывы низких, почти неподвижных туч время от времени проглядывало солнце, бросало несмелые лучи на мокрые крыши, на мутную в половодье речку и снова пряталось, будто убедившись, что светить сюда нет никакого смысла. С севера и запада дул знобкий ветер, часто нагоняя к рассвету заморозки. И все же пора брала свое: земля оттаяла, в низинах пробивалась трава, на школьных тополях набухали почки. Но все это словно не по своей воле.

Под окнами домика в котором когда-то жила Вера, стояла все та же скамеечка. Почернела за этот год, скособочилась, но, как и прежде, в погожие вечера приходили сюда на посиделки, поделиться новостями посплетничать, Евдокия и жена Жарского.

В школе теперь жили полицаи, несколько немцев. Пройдет по двору Юстик Балыбчик, еще кто-нибудь из полицаев – женщины проводят коротким, равнодушным взглядом. Немец пройдет – соседки долго его провожают глазами, а Евдокия чего-то даже и вздохнет. И не понять, что означает этот вздох: то ли грусть по прошлой жизни, так не похожей на теперешнюю, то ли, вроде бы, симпатию к немцу.

Последние два-три дня Евдокия не показывалась на школьном дворе. Не видно было ее и на огороде, где многие хозяйки уже гнули спины с лопатами, мотыгами. Директорша под большим секретом шепнула мужу, что соседку за что-то отшомполовали немцы, а за что, Евдокия и сама не знает. Директор в ответ, еще под большим секретом, шепнул жене, что били Евдокию вовсе не немцы, и предупредил еще: если жена и дальше будет дружбу водить с соседкой, то, может статься, не миновать шомполов и ей.

Надя рассердилась на мужа и долго ходила надувшись, хмыкая тонким, веснушчатым по весне носом. Уже не в первый раз она слышит подобные предупреждения! Слышала и упреки. А за что? Никогда она так не уважала мужа, не заботилась о нем, как в этот год войны, а он все недоволен, раздражен, чего-то боится. С тех пор как поселились здесь незваные соседи, пз квартиры ни разу не вышел: все ему мерещится, что придут немцы или полицаи и начнут приставать к его жене.

Позже директорша дозналась: перепало Евдокии от Кондрата Ладутьки. Давно уже до него доходили слухи, что она путается с немцами, гонит для полицаев самогон, торгует чем придется. Сначала рейд мешал ему приструнить ее, потом рана на время вывела из строя. Теперь Ладутька через верных людей узнал, что какой-то унтер чуть не каждую ночь захаживает к Евдокии по доброму ее согласию. И такая злость взяла Кондрата, что решил он пойти на риск, даже на новое нарушение дисциплины, а негодницу проучить.

Как-то в полночь разбудил он Павла Шведа, потихоньку отвел в кусты, подал узелок с немецким обмундированием.

– Переодевайся! – приказал хлопцу. – Пойдешь со мной!

Сам тоже снял и спрятал свою одежду, надел форму немецкого офицера.

Во мраке, по протоптанным Ладутькой тропкам они без помех добрались до квартиры Евдокии. Швед встал за углом караулить, а Ладутька тихонько постучался в окно.

– Это ты, Курт? – послышалось из комнаты.

– Я-а, – шепотом ответил Ладутька.

Женщина открыла дверь, горячо обняла «немца», как только тот переступил порог, и вдруг отшатнулась: не та фигура, запах одежки не тот!

– Я тебе дам «Курт»! – не помня себя от злости, зашипел Ладутька и начал угощать ее шомполом.

После этого случая директорша стала побаиваться водить дружбу с Евдокией, а у Юрия Павловича появилась страшная бессонница. Партизаны, мерещилось по ночам, придут и к нему. Придут и спросят: «А какую пользу ты принес Советской власти?» Он слышал, отряд Сокольного вернулся из дальних мест, да еще и не один. И если за спиной у Ильи Ильича Жарский, особенно в последнее время, не очень боялся оккупантов, то партизаны начали представляться ему прямо-таки беспощадными. Даже некогда близкий, привязанный к нему Андрей казался теперь суровым, страшным. Вот заходит он в комнату, садится к столу, ничего не говорит, ни о чем не спрашивает. А Жарскому хочется говорить, высказать Андрею очень многое. И о собственном слабоволии рассказать, и о том, что он всегда интересуется партизанскими делами, даже знает, что во время рейда было разгромлено около трех десятков вражеских гарнизонов, наконец, о большом авторитете Ильи Ильича и необычных условиях своего существования.

Кажется, все от души говорит, а командир отряда не подымает головы, лицо его не смягчается. И жутко становится от мысли, что все это не то, совсем не то! Слушает Сокольный, слушает, а потом и говорит: «Изменили вы, Юрий Павлович. Забыли о Родине».

А разве это так?..

Жизнь бывшего директора школы в самом деле сложилась неладно. И если для жены его это проявлялось в том, что подчас нечего было на стол подать, то для самого Жарского – все-все в ином свете. Бестолковость своей жизни он начал ощущать с того самого дня, когда пришел со встречи с Никитой Миновичем. Не раз задумывался он в этот год: а прежде была в его жизни такая вот пустота или нет? И с болью в сердце признавался себе: пусть не совсем такая, но была. Когда-то, еще подростком, покинул в беде своего товарища-конопаса. Сговорились они, повели коней на чужой выгон. Заметив, что идут сторожа, вскочил на коня и ускакал, а товарища поймали, избили до полусмерти.

Скребло на сердце и после того, как с помощью отцовского кармана убедил кое-кого из медицинской комиссии в своей недолеченной тугоухости, добившись таким образом отсрочки от призыва в Красную Армию. Но тогда хоть так долго не переживалось, а теперь – ни днем ни ночью покоя нет. На какое-то время вернул ему душевное равновесие Илья Ильич Переход. Появилась цель, какое-то оправдание своего положения. Жарский подбеливал, проветривал школу, вел переговоры с некоторыми учителями, что жили поблизости, с отцами первоклассников. Но пришли из района немцы и заняли школу под казарму.

Ходил Юрий Павлович к Илье Ильичу, жаловался. Ничто не помогло. У того у самого не очень-то клеилось со школьными делами. Путешествовал он много, уговаривал людей, убеждал, но открыть школу в прошлую зиму удалось только в районном центре. Учащихся в ней было ее густо, да и учителей – раз-два и обчелся. Редко кто соглашался идти в такую школу, и далеко не каждого Илья Ильич брал на работу.

Еще зимой, когда пошел было слух, что и в Красном Озере откроется школа, подала Жарскому заявление Евдокия. Сколько жила в Красном Озере, никогда в школе не работала, никто ее и за учительницу не считал. А теперь раскопала справку, что когда-то сколько-то училась и столько же учительствовала в первом классе. Это было первое заявление, пожалуй, во всем районе! Жарский готов был ухватиться за него, но когда дело дошло до Ильи Ильича, тот решительно отклонил кандидатуру. Ходила тогда Евдокия сама к Илье Ильичу, носила еще какие-то характеристики, какие-то рекомендации. И все напрасно: Илья Ильич сказал, что при теперешнем кризисе в народном образовании он, пожалуй, мог бы допустить Евдокию в школу даже с такими документами, но…

– Что – но?.. – растерялась Евдокия.

– Самогонку вы гоните? – напрямик спросил Илья Ильич. – Самогоном торгуете? Какая же вы учительница для наших детей?!.

В школе Ильи Ильича работали только те учителя, которых он хорошо знал, на которых мог положиться. Все они прежде преподавали в советских школах, пользовались авторитетом, а теперь всеми силами старались держаться подальше от всякой политики, от оккупационных властей. Такую линию Илья Ильич считал единственно жизненной, правильной.

Но однажды в школу заявились гестаповцы. Без какого бы то ни было разрешения отдела народного образования. Средь урока вошли в класс, спросили у учительницы фамилию одной девочки. Учительница показала на нее глазами, девочка встала. Гестаповец схватил ее за руку и увел…

Узнав об этом, в школу прибежал Илья Ильич. Глаза его горели бешеным огнем, побледневшие щеки, обвисший подбородок тряслись, будто лихорадка его одолела. В директорский кабинет были созваны все учителя.