Музей современной любви - Роуз Хизер. Страница 26
Франческа знала Марину несколько лет, прежде чем познакомила ее с Дитером. Именно Франческа устроила обед, на котором Ланг и Абрамович наконец договорились о сотрудничестве. Конечно, ведь так оно и должно было быть. Почему нет? Дитер был идеальным агентом для Марины. Оба лелеяли одни и те же честолюбивые замыслы и страстно стремились в Нью-Йорк.
Люди спрашивали Франческу, как она относится к Абрамович. Не свойственна ли Марине несговорчивость? Безжалостность? «И да, и нет, — могла бы ответить Франческа. — Марина — самый душевный человек, которого я когда-либо встречала». Женские группы пытались объявить Абрамович феминисткой, однако сама Марина возражала. Она заявила, что не создавала откровенно феминистских произведений, хотя Франческа могла бы с этим поспорить. Вне всякого сомнения, ее перформанс «Искусство должно быть прекрасно, художник должен быть прекрасен» — не в последнюю очередь о женщинах в искусстве.
Люди, казалось, упускали из виду, что Марина видела, как при Милошевиче в Югославии разгорелась религиозная резня. Православные христиане с крестами на шеях убивали мусульман, католиков и атеистов. Каждый вечер по телевизору показывали погибших боснийцев, хорватов и албанцев. Женщин и девочек, подвергшихся пыткам и изнасилованиям. Сексуальное рабство. Братские могилы. Марина знала, как это воздействовало на людей. Она жила с родителями, у каждого из которых рядом с кроватью лежал заряженный пистолет.
Марина запрашивала место в югославском павильоне на Венецианской биеннале, но ей отказали (как только узнали, какое действо она собирается устроить). Дитер отыскал для нее душный подвал, раскаленный летним зноем, и там она чистила щеткой коровьи кости, только что доставленные со скотобойни. На стенах подвала висели фотографии ее родителей, Войо и Даницы, отражавшиеся в больших медных чашах с водой. На одну из стен проецировался фильм, в котором Марина, облаченная в белый лабораторный халат, рассказывала о крысе-волке, которая поедает всех остальных крыс.
Когда посетители спускались в подвал по лестнице, их встречало одуряющее сладковатое зловоние, источаемое гниющим мясом. Художница в окровавленной белой сорочке восседала на груде гниющих костей, соскребая с них запекшуюся кровь. Это был гражданский и дочерний отклик. Отклик художника. Личное выражение возмущения, скорби и, быть может, прощания со страной, которую Марина когда-то любила.
«Меня интересует лишь искусство, способное изменить идеологию общества», — сказала Марина на церемонии вручения «Золотого льва».
Франческа ее понимала. Достаточно сказать, что она была немкой. Она была немкой, и ничто уже не могло стереть смысл, заложенный в это понятие во времена Гитлера. Франческе вспоминался писатель, дававший как-то интервью Опре. Опра спросила, к какой расе он принадлежит. Молодой человек ответил: «К человеческой».
Марина не стремилась к дружбе с политиками и не заискивала перед миллиардерами. Если подобный человек появлялся в жизни Абрамович, то интересовал ее лишь в том случае, если она чувствовала родственную душу. Она не стремилась всеми силами сделать что-то тем, чем оно не является. Если некогда Марина и была царицей амазонок Ипполитой или скандинавской богиней Фрейей, то в нынешней жизни она подавила свои воинственные инстинкты. Но не желания. Абрамович жаждала славы. И добивалась этого при помощи долгого тяжелого труда, терпения, боли, страданий и любви, добивалась десятилетиями, в течение которых ее поддерживало лишь данное себе самой обязательство не позволить этой жизни пройти незамеченной.
— Разве не ты выдвигала версию об Анне Болейн? — спросил у жены Дитер, наливая им обоим водки «Серый гусь» и добавляя свежий лайм и немного тоника. Он наконец положил телефонную трубку, и они смогли поужинать вдвоем, устроившись на диване и поставив какой-то диск.
— Ах да, — ответила Франческа, вспомнив, что когда-то подозревала в Марине реинкарнацию второй жены Генриха Восьмого. — Я и забыла. Но эта идея не лишена смысла.
— Не уверен, что, будь я в прошлой жизни Анной Болейн, меня заботила бы смерть, скорее уж любовь, — заметил Дитер, жуя стебель сельдерея. — И связанные с ней издержки… «Ловить меня нельзя, хотя кажусь ручной»[23], выражаясь словами Томаса Уайетта.
Франческа взяла протянутый ей бокал.
— За нашу Марину.
И оба выпили.
В течение двадцати лет Франческа наблюдала за людьми, подчинявшимися более сильной Марине. Они купались в ее сиянии, легком юморе, сердечности и магнетизме.
— Успех ей обеспечен. Сама знаешь, — сказал Дитер.
— Я вижу, что это уже происходит, прямо на наших глазах, — согласилась Франческа. — А ведь ключевая роль принадлежала именно тебе. Ты отсеивал лишнее, подталкивал Марину к упрощению — и это сработало. Замысел прост, как все гениальное. Лестница, театр тех ранних идей, не была столь впечатляющей. Сейчас — идеально. Осталась только энергия. Вовсе неудивительно, что она притягивает людей. Или что те, кто садится перед ней, подвергаются глубокому воздействию.
— Я попросил Колма написать что-нибудь о его опыте.
— Хорошо.
Франческа любила писателей. Ей нравилось их угощать. Ей нравилось угощать всех творческих людей. Надо было отвести стену под их подписи — и тогда сейчас она бы сплошь покрылась именами тех, кто обедал за их столом.
— Как обычно, в центре внимания Энтони Гормли, — заметил Дитер.
— Ах да. Я слушала подкаст.
— И что?
— О, Арнольд, как всегда, разглагольствовал о том, как Гормли использует пространство, упоминал Мерсисайд[24] и Лондон, а потом Элайас Брин высказала интересное соображение. Она заявила, что исторически роль художника заключалась в том, чтобы волновать нас и приковывать наше визуальное внимание с помощью цвета, фактуры, содержания — но теперь все это дает нам «Ютьюб». Таким образом, статуи Гормли, взирающие на город свысока, и Абрамович в МоМА — два примера того, каким может быть искусство в будущем. Возможно, в результате своего развития искусство пришло к тому, чтобы напоминать нам о важности размышления и даже неподвижности.
Когда Марина в две тысячи втором году делала перформанс «Дом с видом на океан», Дитер сомневался, что сможет это выдержать. В высоком зале под потолком соорудили три одинаковые коробки-«комнаты» со снятой передней стеной. К каждой из комнат, соединенных между собой, спереди приставили лестницу, однако ступени сделали из острых, как бритва, ножей, что делало подъем и спуск невозможным. Абрамович провела в этих трех открытых зрителю комнатах двенадцать дней. В одной стояла кровать, во второй находились душ и туалет, в третьей — стол и стул. На протяжении всех двенадцати дней Марина ничего не ела, только пила воду, а компанию ей составлял лишь метроном.
Дитер каждый вечер уходил из галереи и запирал двери, зная, что Марина остается там. Если бы случился пожар, у нее не было иного выхода, кроме как спуститься по этим ступеням-ножам. А утром, к приходу Ланга и обслуживающего персонала, она по-прежнему находилась бы там, исполняя свои ритуалы. Ее это совершенно устраивало.
Каждый день Марина трижды принимала душ. Каждый день надевала рубаху и штаны одного покроя, но всегда разного цвета. Иногда затягивала сербскую песню и, насколько это было возможно, поддерживала зрительный контакт со зрителями, называя это налаживанием энергетического диалога.
Некоторые посетители приходили каждый день и часами сидели на полу. Кто-то предложил Марине яблоко, положив его на пол. Оно лежало там до тех пор, пока обслуживающий персонал не убрал его. Когда Франческа посетила «Дом с видом на океан», галерея показалась ей церковью. Как ныне атриум МоМА.
— Марина читает отзывы? — поинтересовалась она у мужа.
Дитер помотал головой.
— Я говорю себе, что, если посижу перед ней несколько минут, в эти несколько минут от нее ничего не потребуется, — сказал он.
Франческа взяла его за руку.
— В последний день она встанет, и все закончится. Марина будет купаться в признании и забудет, какой ценой это ей досталось. Ценой ее органов, почек. Ее сознания. Голода. Когда все благополучно завершится — а так оно и случится, — она все забудет. Ты же ее знаешь. Марина войдет в образ великолепной, блистательной дивы, и все останется в прошлом. И тогда она не выдержит.