Фатальная ошибка - Катценбах Джон. Страница 4
— А что случилось?
Скотт Фримен замялся, не зная, как лучше объяснить, что его беспокоит.
— Я нашел довольно странное письмо среди ее вещей, — сказал он.
Салли тоже откликнулась не сразу.
— А почему ты рылся в ее вещах? — спросила она.
— Это не имеет значения. Главное, что там было это письмо.
— Мне не кажется, что это не имеет значения. Не следует вмешиваться в ее личную жизнь.
Скотт разозлился, но решил не показывать этого:
— Она не убрала свои носки и белье. Я положил их в ящик комода и увидел там письмо. Я прочел его, и оно меня встревожило. Наверное, не следовало его читать, но я прочел. Ну и как меня можно после этого назвать?
У Салли на языке вертелись ядовитые словечки, но она сдержалась и вместо этого спросила:
— И какого рода это письмо?
Скотт откашлялся по своей преподавательской привычке, позволявшей собраться с мыслями, и, сказав: «Вот, слушай», зачитал ей письмо.
Оба какое-то время молчали.
— По-моему, ничего страшного, — сказала наконец Салли. — Просто у нее есть тайный поклонник.
— «Тайный поклонник»! — передразнил ее Скотт: типичное для нее вычурное викторианское выражение.
Она решила проигнорировать его вспышку.
Помолчав несколько секунд, Скотт спросил:
— Исходя из своего адвокатского опыта, не видишь ли ты в этом письме признаков одержимости, навязчивой идеи? Что за человек может написать подобное письмо?
Салли только вздохнула. Она и сама задавала себе этот вопрос.
— Она ничего не говорила тебе? Не рассказывала о чем-нибудь этаком? — допытывался Скотт.
— Нет.
— Ты ее мать. Обратилась бы она к тебе, если бы у нее была какая-нибудь проблема с мужчиной?
Фраза «проблема с мужчиной» повисла между ними, как грозовая туча, заряженная электричеством. Ей не хотелось отвечать на этот вопрос.
— Да, думаю, обратилась бы. Но она не обращалась.
— А когда она жила у тебя, тоже ничего не говорила? Ты ничего особенного за ней не замечала?
— Нет, она не говорила, я не замечала. А ты сам не можешь что-нибудь сказать по этому поводу? Она ведь и у тебя прожила два дня.
— Да я почти не видел ее. Она проводила все время со своими университетскими друзьями. Ну, знаешь, уходила к кому-нибудь на обед, возвращалась в два часа ночи, спала до полудня, недолго болталась по дому, и все по новой.
Салли Фримен-Ричардс глубоко вздохнула.
— Знаешь, Скотт, — произнесла она рассудительным тоном, — на мой взгляд, пока что нет оснований усматривать в этом какое-то отклонение от нормы. Если у нее возникнет какая-нибудь проблема, рано или поздно она обратится к одному из нас. Я думаю, мы можем положиться на нее. Какой смысл беспокоиться по поводу воображаемых проблем, пока она сама нам не пожаловалась? Мне кажется, ты делаешь из мухи слона.
Очень разумный подход, подумал Скотт, — прогрессивный, либеральный, вполне соответствующий их положению и среде, в которой они живут. И в корне неверный.
Она встала и направилась к старинному шкафчику в углу гостиной. По пути поправила установленное на консоли китайское блюдо, отступила назад и, нахмурившись, стала его рассматривать. Было слышно, как где-то вдали играют дети, но в комнате единственным звуком, кроме наших голосов, было звенящее напряжение.
— Почему все-таки Скотту почудилась какая-то угроза? — повторила она вопрос, который я ей задал.
— Да. Вы воспроизвели текст письма, и его можно трактовать практически как угодно. Его бывшая жена подошла к этому очень разумно, не желая делать скоропалительных выводов.
— Как и подобает юристу, вы хотите сказать?
— Ну да — взвешенно.
— И вы полагаете, это было разумно? — спросила она и помахала рукой в воздухе, словно отметая мои соображения. — Скотт просто знал, что знает. Наверное, это можно назвать инстинктом, хотя этот термин слишком упрощает дело. Это какое-то атавистическое животное чувство внутри нас, которое подсказывает нам, что что-то идет не так.
— По-моему, это несколько надуманно.
— Вот как? А вы не смотрели документальные фильмы о животных в национальном парке Серенгети в Африке? Очень часто в камеру попадает какая-нибудь газель, которая вдруг тревожно поднимает голову, хотя никаких хищников поблизости нет…
— Ну хорошо, я не буду спорить с вами по этому поводу, но все равно я не понимаю, почему…
— Возможно, — прервала она меня, — вы поняли бы, если бы знали человека, который заварил всю эту кашу.
— Да, тогда я, наверное, понимал бы это лучше. Но ведь то же самое можно сказать и о Скотте.
— Конечно. Скотт поначалу не знал о нем абсолютно ничего — ни имени, ни адреса, ни возраста, ни внешности. Он не видел его водительских прав или карточки социального страхования, не имел представления о его работе. Все, что у него было, — это записка с любовными излияниями и вспыхнувшее в глубине его существа ощущение опасности.
— Страх.
— Да, страх. Совершенно безотчетный, как вы отметили. И он был наедине со своим страхом. А разве это не худший вид тревоги? Неопределенная непонятная угроза. Он оказался в трудном положении, согласитесь.
— Да. Большинство людей не стали бы ничего предпринимать.
— Значит, Скотт не такой, как большинство людей.
Я промолчал, и она, вздохнув, продолжила:
— Но если бы он уже тогда, с самого начала, знал, с кем имеет дело, он, возможно… — Она запнулась.
— Что?
— У него, возможно, опустились бы руки.
2
Человек, черпавший силы в гневе
Игла татуировщика жужжала, как назойливая муха, летающая вокруг головы. Сам мастер был плотно сбитым мускулистым мужчиной с многоцветной татуировкой, которая обвивала его руки наподобие лианы, взбиралась на плечи, огибала шею и заканчивалась под левым ухом разинутой змеиной пастью. Он наклонился, словно готовясь к молитве, затем, с иглой в руке, заколебался и поднял голову:
— Так вы уверены, что хотите именно здесь?
— Да, уверен, — ответил Майкл О’Коннел.
— Никогда ничего не рисовал в этом месте.
— Все когда-то приходится делать в первый раз, — сухо обронил О’Коннел.
— Ну что ж, надеюсь, вы знаете, что делаете. Пару дней ходить будет больно.
— Я всегда знаю, что делаю, — буркнул О’Коннел.
Сжав зубы, он откинулся в кресле, наблюдая за работой татуировщика. Майкл выбрал в качестве рисунка алое сердце, пронзенное черной стрелой и роняющее кровавые слезы. В центре пронзенного сердца будут инициалы «Э» и «Ф». Необычным в татуировке было ее расположение — на пятке с подошвенной стороны, и мастер, работая с ней, испытывал даже большее неудобство, чем О’Коннел, сидевший с поднятой ногой и старавшийся ею не дергать. Место было, что и говорить, чувствительное. У ребенка его щекочут, у женщины — ласкают. Им же давят таракана. «Самое подходящее место для проявления разных чувств», — подумал он.
У Майкла О’Коннела было мало связей в окружающем мире, но внутри он был весь стянут толстыми канатами, колючей проволокой и закрученными до предела болтами. Ростом он был шести футов без половины дюйма, на голове шапка густых курчавых черных волос. У него были широкие плечи, накачанные в школьной команде по вольной борьбе, и тонкая талия. О’Коннел знал, что привлекателен внешне и покоряет людей крутым изломом бровей и умением в любой ситуации сохранять спокойствие. В одежде он был намеренно небрежен и предпочитал коже шерсть, что придавало ему дружелюбный и свойский вид в студенческой толпе; он избегал носить что-либо напоминающее о тех местах, где он вырос, — в частности, обтягивающие джинсы и футболки с туго закатанными рукавами.
Майкл О’Коннел шел по Бойлстон-стрит по направлению к центру города, Фенуэю, позволяя утреннему бризу свободно овевать тело. Ветер, в котором уже чувствовался намек на близкий ноябрь, гонял по улице облетевшие листья и мусор, устраивая маленькие завихрения. В бодрящем воздухе Майкл ощущал привкус Нью-Гемпшира, напоминавший ему о детстве.